Описание: «...о судьбе двух человек, невольно связанных цепью трагических событий» [из записей Шерлока Холмса].
Персонажи: Шерлок Холмс, профессор Мориарти, доктор Уотсон и др.
Жанр: драма; медицина в прозе; АУ
Рейтинг: G
От автора: Классическая триада в виде Бэзила Рэтбоуна (ШХ), Генри Дэниелла (Мориарти) и Джорджа Сандерса (Майкрофт) - все остальные образы заимствованы из произведений Конан Дойля и исторической действительности.
1
Мой добрый друг, доктор Уотсон, полагая, что рассказчик из меня неважный, был, безусловно, прав. Любому человеку, связанному с точными науками, - пусть упрекнут меня в нескромности, но все же я отношу к ним и свой метод, - известно, что ученый должен констатировать, а не домысливать и, уж тем более, гадать: не каждому из тех, кто ежечасно творит поэзию нашего мира, доступно понимание того, как сложно разделить навязчивое эго и предмет суждений, - как нелегко извлечь себя из уравнения, в котором не должно быть лишних чисел, ведь иначе оно грозит остаться нерешенным. Моя профессия взрастила во мне склонность отделять себя от общества, тем самым уподобившись врачу, который в человеке сначала разглядит болезнь, и только после - личность: мне было бы приятно видеть результаты моей практики в той форме, которая могла бы стать полезной не только страждущим до приключений читателям журналов, но и ученому сообществу, психологам, криминалистам и всем другим, кто захотел бы изучить мое искусство. По этой же причине я не мог одобрить увлекательные повести моего друга до конца - мое тщеславие, пожалуй, не было столь сильным, чтобы оправдывать количеством поклонников отсутствие научного подхода: впрочем, припоминая расхожее клише, каждый не обделенный ratio* человек должен хоть изредка задуматься о двух вещах - создании романа и самоубийстве. На опыте своей особы, превращенной в литературный персонаж, я убедился в том, что судьбы вымышленных и беллетризованных личностей порой волнуют общество гораздо больше, чем реальные события с людьми, всецело состоящими из плоти с кровью: письма, газетные статьи, даже явившийся в печати томик мемуаров - фальшивка, разумеется - вновь побуждают меня взяться за перо в попытке прояснить судьбу двух человек, невольно связанных цепью трагических событий, частично ведомых широкой публике, другой же частью - утаенных в памяти. Одним из них являюсь я.
......По милости безжалостного времени мы забываем многое - и, прежде всего, то, что ускользает от наших свежих взглядов на новые и старые вещи. Боюсь, что самый просвещенный либерал не мог представить хаос нравов и безжалостное свержение устоев, охватившие Британию с началом Великой войны*: немолодой рассудочный аскет, я не могу претендовать на понимание всей притягательности права быть собой публично, не скрывая ни благородных, ни самых низменных сторон людской натуры. Там, где мне видится сотня причин для воздержания от опрометчивого действия или же слова, молодое поколение узрит лишь ханжество и, проявляя смелость, невообразимую в наш век, позволит вынести все сокровенное - естественное, но в то же время и недопустимое - на пестрые бульварные страницы. Всю мою жизнь я был свободным человеком, не связанным ни узами семьи, ни долгом службы: меня считали чудаком и циником, - один лишь мозг без сердца, вспоминая ироничный упрек Бернарда Шоу*, - однако я не желал признания ни самого себя, ни способа существования моей особы эталонным и достойным подражания, что было бы и неосуществимо, и нечестно. Оказавшись среди чужой и новой жизни, я предпочел борьбе и вздохам престарелых консерваторов уединение, которое вернуло мне привычку не только мыслить, но и чувствовать: многое из того, о чем бы раньше я рассказал в сухих научных терминах, мне видится так ярко, что может быть изложено и в прозе.
Если принять, что счастлив тот, кто и на склоне лет не пожелал бы изменить ни шагу, совершенного им в прошлом, меня нельзя назвать счастливцем. В годы юности и зрелости я, как и миллионы тех, кто каждодневно покидает свое скромное жилище для свершений, больших и малых, ощущал себя в безудержном потоке жизни, несущей мою бренную особу мимо порогов и отвесных скал: каким опасным, полным неизвестности ни оказался бы поток, я был в нем не один и мог ежеминутно схватиться за чужую руку, готовую тянуть меня на дно или помочь мне выбраться на берег. Когда у человека есть занятие, к тому же, приносящее и удовольствие, и пользу, он не замечает одиночества: не чувствует его с таким отчаяньем и тот, кто может в любое время подойти к окну и видеть жизнь, бурлящую на улице, слушать извечный перезвон копыт и стук колес - теперь, и рев мотора нового изобретения, бесцеремонно изживающего знакомый нам подвид извозчика, который вскоре будет принят за объект насмешек или редкость, достойную Британского музея. Здесь, за чертою города, вдали от суеты сует и канонады пушек, доносимой до нас в избитых фразах репортеров, я могу исчезнуть с легкостью, польстившей бы любому негодяю, - стоит пересечь гребень холма и углубиться в тихую долину, сотканную самой природой из оттенков изумрудного. Я избегаю оживленных тропок и людей с упрямством брошенного на безлюдном острове - невольно сознавая, что, посвятив себя профессии, я оказался в плену того, что красит юность и отравляет старость. Я совершенно одинок: мне не с кем говорить и не о ком подумать - если сегодня я не вернусь в мой скромный дом, никто не вспомнит обо мне до времени прибытия очередного счета, и презрение, которое я ранее питал к идиллиям в виде семейных очагов, теперь не кажется мне столь разумным, как и прежде.
Я выбрал заточение в глуши с иронией, присущей человеку, который, протестуя против войны, отказывается от табака. Сам я, однако же, не бросил давнюю привычку - вероятно, из-за этого война и длится до сих пор. В один прекрасный - в строгом смысле слова - день я наблюдал пейзажи, расположившись под сенью дерева, венчавшего долину, и опираясь на его ствол спиной, когда привычка к никотину настойчиво напомнила мне о себе. Все началось с того, что, потянувшись за портсигаром, я вдруг нащупал старые часы: безделье неотделимо от беспечности, с которой я засунул их в карман жилета вместо собственных часов, недавно получивших трещину при обстоятельствах, слишком банальных, чтобы пересказывать их вслед за доблестной полицией. Обычай джентльмена не покидать свою обитель без верного хронометра сыграл пусть незлобивую, но все же грустную для меня шутку: часы, попавшие ко мне в карман, принадлежали моему старшему брату. Опытный писатель, пожалуй, предварил бы свой рассказ именно этим - увы, поэт во мне намного уступает логику.
Возможно, меня стоит упрекнуть в ревнивом отношении ко всем, кто был мне близок. Когда мой верный друг влюбился в девушку, едва не ставшую самой богатой невестой Англии, - милая Мэри, ей был отведен столь краткий век, - я, кажется, не принял ни одного любезного и искреннего приглашения в их дом. Со старшим братом я повел себя не лучше: самое начало нашего знакомства убедило меня в том, что, вопреки душевному богатству и широте мышления, присущей гению науки или же философу, он обладал характером, в котором странным и гротескным образом были отражены те негативные черты, которыми владел и я. Открытая и добродушная, но в то же время утонченная, эмансипированная натура себялюбца была сложна настолько, что понять его мог разве что двойник - или, быть может, любящая женщина. Он подкупал особым обаянием обманчивой безвредности и убежденной демократичности слов и поступков: немыслимым казалось слышать от такого человека приказ или упрек - он ничего не одобрял, не осуждал и, кажется, был напрочь лишен так называемой «системы взглядов», жизненно необходимой в бурлящем спорами викторианском обществе. Лишь немногим, включая и меня, были известны его жестокость и безжалостность во всем, что прямо или косвенно касалось интересов государства: мне приходилось преступать закон, чтобы спасти невинных, - сколько преступлений, призванных держать наш старый флагман на плаву, скрывает от общественности каждый министр и чиновник, я не возьмусь судить, поверив, что не пришел тот час, когда мы сможем открыть наш дом и запереть сторожевых псов, не опасаясь, что враг придет по наши души. Однажды, сняв при мне перчатки безупречной белизны, он вдруг заметил, как обманчив белый цвет, когда и стены Уайтхолла*, кажется, сочатся кровью: я отнюдь не слабонервный человек, но при его словах, произнесенных с безмятежным вздохом, мне стало страшно. Понимая насущную необходимость преступить законы совести во имя блага империи, я в свое время отказался от дипломатической карьеры, так как был уверен, что не смогу при этом спокойно спать: мой брат, явив гораздо большую ответственность, остался прежней обаятельной особой, хотя и мог бы рассказать такое, перед чем померкли бы самые громкие и бесчеловечные злодейства, к расследованию которых я когда-либо приложил руку. Англичанин во мне гордился братом - человек же изредка боялся браться за газетные передовицы.
Он знал об этом - он читал меня так же искусно, как я - других людей, и грустная улыбка, которой он приветствовал мои визиты, скудные числом, открылась мне лишь многим позже, когда в руке, нагревшись от телесного тепла, лежали его часы. Я разглядывал роскошную, но тонкую и благородную вещицу в свете полуденного солнца, смягченного воспоминанием об утреннем тумане: вместе с часами мне досталась и шкатулка писем, подаренная женщиной, которая не могла оставить их в Англии, но не могла и взять с собой. Я благодарен ей за то, что не был связан обещанием, которое бы мне пришлось нарушить: тот вечер я провел, глотая строки, предназначенные лишь одному на свете человеку, - сколько отчаяния и нежности, сколько бесчисленных оттенков чувств сквозило в этих фразах, написанных родным мне незнакомцем, которого я тайно упрекал в бездушности! Я был готов их сжечь - но удержался, понимая, что сжечь нужно меня и все рассудочные догмы, не признающие существования души и сердца, лишь убеждений, следствий и причин. Будь мне дарована возможность, вернувшись в прошлое, исправить настоящее, я пожелал бы совершить больше ошибок: такие письма никогда не повествуют о праведных поступках.
2
Мне вновь приходится ссылаться на друга и биографа, чтобы вплотную подвести читателя к началу моего рассказа, который призван расставить точки над былыми «и». Громкий процесс над самой совершенной преступной организацией в истории британской криминалистики прошлого века, полагаю, известен каждому, кто в свое время открывал газеты: ход заседаний, разумеется, был освещен в сенсационном духе, что не могло не нанести ущерб любимым мною фактам, придав ответчикам уж вовсе инфернальные черты, - не избежал общей судьбы и старина Уотсон, выстроив свое повествование по строгому канону романтизма. Впрочем, вопрос, и по сей день волнующий общественность, даруя жизнь совсем уж фантастическим гипотезам, касается того, о чем не рассказал мой друг, намеренно оканчивая континентальный отрезок повести о нашем бегстве прогулкой к водопаду и продолжив моим явлением в зале Олд-Бейли*, где я удостоился оваций, которые, в порядке исключения, могу считать заслуженными. Что случилось с Мориарти? - спросит каждый, стоит лишь напомнить о процессе. Газетчики, стараясь превзойти друг друга в метафорах и красочных эпитетах, которые бы сделали несчастного профессора особой, целиком пригодной для сочинений Мильтона*, внушили нации подспудный страх перед тем злом, которое может покоиться в земле, но может и скитаться промеж смертных, словно призрак из готических романов. Не удивительно, что бывшего главу преступной шайки видели то там, то здесь, - ему приписывали новые злодейства, громкие и одиозные, едва не доведя и Скотленд-ярд до веры в то, что некогда разоблаченный мною господин по-прежнему гуляет на свободе: так сказки, выдуманные людьми, могут влиять и на общественные службы. Каким нелестным ни было бы мнение бывшего сыщика о нашей доблестной полиции, я вынужден признать, что подозрения их не беспочвенны.
...Рассказ моего друга о Рейхенбахском водопаде обрывается неоспоримо справедливым упреком в бессердечности особы, позволившей ему уйти. В ответ скажу, что я следил за доктором, спешащим к вымышленной пациентке, с тяжелым сердцем - я не мог подвергнуть его жизнь опасности, но невозможность проститься с дорогим мне человеком отравила благородство моего поступка. Едва мой верный друг исчез за поворотом горной тропки, как на нее ступил мой враг, преследовавший меня упрямо, неотступно и движимый неутолимой жаждой мести. Описывая внешность и повадки «гения преступности», газетчики не потрудились снабдить читателя хорошей фотографией, помимо той, что сохранилась в колледже: неуловимый и безликий, он все больше приближался к героям эпоса, однако моя память сохранила его облик, который я постараюсь передать.
Он был высок, не меньше шести футов: беспощадный ветер, бросая в наши лица россыпь леденящих брызг, небрежно обернул его фигуру в складки черного плаща - так парус облегает мачту, сорванный во время шторма. Длинные, худые руки, узкие кисти и неприятные «паучьи» пальцы, которые он обнажил, стянув перчатки и перехватив их с угрожающей решимостью, переходили из состояния оцепенелого покоя к нервным движениям, напоминая мне повадки земноводного: лицо, широкое, с резко очерченными скулами, изящным носом, росчерком, пожалуй, слишком уж большого рта, лишь подтверждало впечатление не только силы духа, но и чувственной натуры, принесенной в жертву волевому, непоколебимому характеру. Не будь в этих чертах столь явного портрета грешника, и преградившую мне путь фигуру можно было бы принять за пастора, невольно обманувшись темным костюмом, - впрочем, я не сомневался, что человек, стоящий в шаге от самоубийства или виселицы, будет сражаться, словно хищник, распаленный вкусом крови. Глазам профессора был свойственен особый магнетизм: большие, ясные, следящие за мною неотступно, они умели завораживать смертельным обаянием, но моя воля была достаточно сильна, чтобы туман, вдруг охвативший мою голову, рассеялся бесследно.
Остановившись на краю площадки, доселе ублажавшей лишь редких визитеров, намеренных сродниться с персонажем картины Фридриха*, мой враг уперся в острый камень каблуком ботинка, неторопливо скрестил руки и одарил меня красноречивым взглядом из-под тяжелых, темных век. За месяцы - возможно, годы - столкновений с неуловимым Мориарти на шахматной доске борьбы с преступностью, где самая безликая, жалкая пешка могла внезапно обернуться черным королем, я смог составить представление об основных чертах его характера. Тщеславие, жестоко ущемленное крахом академической карьеры, оставило профессора с желанием добиться превосходства во всем, за что бы ни схватился гениальный ум: бездушные преступники обычно прилагают лишь то количество усилий, которое бы обеспечило им достижение практичных целей, однако Мориарти, владея столь знакомой мне способностью всецело подчиниться воле разума, все же не мог - и не желал - искоренить прежнее «я», самовлюбленное и склонное к аффектам, разумно полагая, что в подобном случае он будет не способен ощутить то сладостное удовольствие от результатов своих действий. Я знал, что в моем случае профессором руководит не только жажда избавиться от конкурента на стороне закона, но и желание полной, безоговорочной победы, которая должна быть завоевана им лично: пережив ужасный проигрыш в битве умов, он неотступно преследовал меня на континенте с одной лишь целью - обязать меня к дуэли, столь же смертельной, как и стрельба через платок. Он был мертвец и, понимая это, готов был умереть вместе со мной - на бледном, изможденном бессонницей лице я мог прочесть его намерения с такой же ясностью, как если бы читал все его мысли. Мы обменялись несколькими фразами, дабы увериться, что нам обоим очевидно положение вещей: мягкий и вкрадчивый голос профессора был чуть надтреснут и лишен мелодики, которую я помнил по нашей прошлой встрече, хотя привычка педагога говорить неспешно, четко и по существу, сопровождала его и на сей раз. По окончании нашей сухой и деловой беседы он сбросил плащ, оставшись в могильно-черном сюртуке: я подготовился чуть лучше, разоблачившись до рубашки и шутливо - хоть мое сердце не лежало к шуткам - повесив кепи на оставленный поодаль альпеншток.
Мне не хотелось бы снабжать читателя подробностями нашей битвы: со стороны любой подобный бой, за вычетом знакомых нам историй о поединках греческих героев с чудовищами всевозможной масти, выглядит немного пресно. Боксерский спарринг при стечении толпы не может не внушить спортсмену чувство, знакомое актерам, выходящим на подмостки перед заполненным зрительным залом: когда же двое сражаются за право жить, им нет ни капли дела до эффектности и трюков - будь грязной или благородной их борьба, но ошибется тот, кто разглядит театр в самых естественных инстинктах. Считая себя неплохим боксером, я мог бы запросто свалить соперника на первой же минуте, не будь профессор одержим идеей задушить меня, что сразу же перевело наш бой в подобие - хороший литератор вскроет тавтологию - все прежней греческой борьбы: сцепившись, словно двое школьников, не поделивших карандаш, мы представляли собой жалкое, в чем-то забавное и поучительное зрелище. Во время битвы нас бросало то к краю узкого «плато», то к скалам, то к тропинке, покрытой гравием и норовящей исчезнуть из-под наших ног. Несколько раз мы падали на камни - один из них ушиб мне спину, да так сильно, что я почти не мог дышать: впрочем, профессор, наполовину ослепленный кровью из разбитой брови, был менее опасен, чем в начале поединка, отмеченном его железной хваткой, которую никто не взялся бы подозревать в ученом и аскете. Все мои чувства оказались подчинены единой цели: я был слеп и глух, подобно лучнику из ветхой притчи, стрелявшему в орлиный глаз. Итак, мы замерли на нестерпимо долгое мгновение, не разрывая смертельных и спасительных объятий: почувствовав, что мой противник занял весьма непрочную позицию, я впился в него с отчаянием бульдога и развернул лицом к ужасной пропасти, все поджидавшей нас - но тщетно.
В то же мгновение в ущелье раздался грохот, способный сокрушить и вековые скалы. Кровь грянула в моих висках: я оказался не готов к новой угрозе, всерьез поверив, что нас ждет обвал и двое незадачливых британских джентльменов сыграют роковую партию вничью. Я чувствовал, как пальцы Мориарти сдавили мою спину - не прежней полумертвой хваткой, а другой, отчаянной, бессильной: оглушенный, сбитый с толку, я не смел довериться и самому себе, пока, сползая с моих плеч тяжелым, мертвым грузом, мой враг не опустился предо мной на камни. Я наблюдал его падение со смесью удивления и равнодушия: всего лишь миг тому назад я был был готов проститься с жизнью, сейчас же на меня смотрело белое и неподвижное лицо, еще недавно искаженное гримасой гнева. Повинуясь необъяснимому инстинкту, способному очистить сердце от вражды перед лицом общей опасности, я опустился на колени, схватил его за плечи и осторожно повернул. Чуть ниже правого плеча расплылось темное пятно: коснувшись его края, я увидел, что мои пальцы окрасились багровым.
Любезный доктор описал бы неожиданный исход нашей дуэли в самых возвышенных и полных героизма - стоит ли говорить, что и грешащих против истины - тонах. Мне видится пассаж о свойствах моих нервов, сравнимых со стальными прутьями, и выражении лица, которое бы непременно стало «каменным», - впрочем, судить о состоянии моей физиономии я, разумеется, не мог, так как мой внешний вид и соответствие его тому, к чему привык читатель «Стрэнда»*, занимали меня несоразмерно меньше, чем положение, в котором я невольно оказался. Не раз мне приходилось сдерживать себя перед лицом событий, способных напугать и человека, владеющего завидной силой духа: мне не были знакомы те ужасы войны, которые пришлось перенести моему другу и о которых он предпочитал не говорить даже со мной, но сам я бережно хранил детали многих жутких преступлений, не оправданных ни благом государства, ни благородством поединка. Сколько чудовищных химер способен породить сон разума*, когда желание кровавой мести охватит темную натуру: и сыщику, и офицеру необходимо быть идеалистом и циником в одной особе, иначе знание о том, что может сотворить не примитивный дикарь из прерий, а цивилизованный британец, может навеки подорвать уверенность в правдивости теорий эволюции. И все же, вопреки всей смелости и мужеству, которые мой дорогой биограф не устанет прославлять, я чувствовал, как цепенеют мои мышцы: страх неизвестности во мне сменился страхом осознания того, что моя жизнь по-прежнему висит на волоске.
Едва успели мои пальцы побагроветь от чужой крови, как мозг, привыкший к действию, тотчас же очертил картину ситуации, которую удачный литератор нарек бы «из огня да в полымя». Мы были не одни: профессор, вероятно, привел с собой стрелка, который - случись мне выиграть наш бой - убил бы и меня, и сбросил труп вслед за хозяином в грохочущую бездну. Кем мог быть приглашенный Телль*, нетрудно было догадаться: я знал, что Мориарти использует стрелка, когда ему необходимо устранить крупную дичь, - моя персона могла считаться наиболее желанным из трофеев, но в столице мне все же удавалось избежать проделок снайпера, чья личность, вопреки моим усилиям, осталась неизвестной. Он мог быть отставным военным, спортсменом или же наемником: я знал лишь то, что это человек железных нервов, безжалостный, бесстрашный, способный быть достойной тенью гения преступности.
Картина становилась все яснее с каждым отчаянным ударом сердца. Старый добрый Мориарти - тучи сгущаются над головой бывшего сыщика, владеющего приемами дедукции, но не пером - был ненамного меня старше, при этом отличаясь ретроградностью, не свойственной и нынешним наследникам дворянства, напротив, изумляющим отцов презрением к условностям. Я склонен был списать феодализм профессора в вопросах чести на воспетый романтиками народный дух: ничто не сохраняет давние традиции лучше невежества и нищеты, которыми особенно отличны западные берега Ирландии, - бунтарское начало и методы борьбы, за многие века не знавшие реформ, излились в кодекс, который мы, привыкшие к стремительной и вечно молодой лондонской жизни, сочли бы столь же устаревшим и годным разве что для сказок и легенд, как и обряд Месгрейвов, хорошо знакомый публике. Кто знает, сколько тайной правды - или укоренившегося вымысла - каждым погожим вечером срывается с обветренных уст стариков, которые, покинув свои хижины, делятся с юными душами своим наивным, незатейливым, однако и проникновенным взглядом на мир, способным утвердиться в новом поколении с надежностью ветвей деревьев, намертво сплетенных над тропой.
Происходя из артистической семьи, я все же не был наделен жилкой художника, однако кельтские орнаменты, которые мне доводилось видеть во время редких и весьма поверхностных визитов на «изумрудный остров»*, вызвали во мне едва ли не мистическое чувство восхищения той цельностью, суровостью - и, выражаясь языком философа, тем несгибаемым детерминизмом, - которыми отличны лица, известные нам из газет по ярлыкам «бунтовщиков», «преступников», не признающих власть британского монарха: я, англичанин с примесью норманнской* крови, конечно же, не смог бы воспринять наследие чужой страны иначе, чем сквозь призму популярной в те времена экзотики, - что видели в переплетении морских чудовищ те, кто с ранних лет привык к раскатам грома, с которыми волны Атлантики бьются о скалы, выступающие из моря подобно обиталищу античных Сциллы и Харибды, мне оставалось лишь гадать, а домыслы ценны поэту, но губительны для сыщика. Профессор - человек, блестяще образованный для отпрыска погрязшей в нищете ветви семейства из низов среднего класса - мог быть бездушным и безликим: кто рискнет предположить, в каких глубинах черной до слепоты души тлел уголек, способный обратиться в пламя пусть опороченного, но благородства?..
Подобно многим гениям, профессор владел талантом к языкам: мне приходилось слышать на допросах его французской агентуры, что глава организации был, несомненно, уроженцем окрестностей Парижа, - история имела продолжение в конторах Гамбурга, где Мориарти заказывал способные повергнуть в удивление своим объемом партии оружия. Наша недолгая, но памятная встреча на Бейкер-стрит была ничуть не примечательна для щепетильного языковеда - пожалуй, до тех пор, пока мои хваленые смелость и выдержка не привели профессора в заметное расстройство чувств: тогда я и услышал проскользнувшие в его надрывном, режущем слух тоне нотки ирландского акцента - помешавшийся от ярости невольно переходит на родные говор и язык. Как бы то ни было, профессор, чью принципиальность превосходила лишь беспринципность, ни за что бы не позволил своему стрелку вмешаться в ход дуэли: единственно возможную причину я видел в том, что для самоуверенных натур азарт охотника способен превозмочь необходимость подчиниться строгому приказу, - слишком уж трудно оставаться в стороне, когда взлелеянная дичь сама идет в силок. Лишь провидению известно, что было бы со мной, не вздумай я так резко развернуть профессора, подставив его под удар: возмездие нашло злодея, однако и герой все ждал, когда же грянет новый, неотвратимый выстрел, сбив с шахматной доски последнюю фигурку.
Писатель-моралист наивно полагает, что в ситуации, грозящей смертью, персонаж, прежде всего, осуществит детальный разбор последствий своего поступка, призвав на помощь все прочитанные книги и аксиомы Канта*: в жизни реальной - и оказавшейся в опасности - метафизические смыслы мгновенно отступают перед присущим каждому инстинктом самосохранения, лишь после отягощая совесть. Я поднялся - не буду и пытаться описать, каких усилий мне стоили элементарные движения, - чуть пошатнулся и сдавил виски ладонями, словно бы не понимая, где я нахожусь: затем я ошарашенно уставился на перепачканные в крови ладони, сделал попытку оттереть их, огляделся с видом разбуженного посреди крепкого сна, неровными шагами сместился к основанию тропы и обзавелся плащом профессора. Свернув его поверх руки, я так же медленно вернулся к телу, распростертому на острых, окровавленных камнях, и, выждав несколько мгновений, сравнимых с изощренной пыткой, набросил плащ на грудь и бледное лицо.
Грубость и простота моей задумки граничили с абсурдностью, которая, однако, хороша в бою с отравленным тщеславием противником. Тот, кто побрезговал приказом ради собственной игры, скорее, смахивает на одиночку, чем на верного пособника: преступные союзы могут быть построены как на слепой, едва ли не мальчишеской привязанности к «вожаку», так и на самом ледяном пренебрежении, готовым в любой момент смениться дезертирством и предательством. Два трупа, найденных у водопада, несомненно привели бы к розыскам: одно лишь тело, со следами отчаянной борьбы, могло оспорить несомненность существования фантомного стрелка - пока господин Холмс, имея, кроме прочего, и личные мотивы к расправе над профессором, даст показания какому-нибудь тугодуму из полиции, пока доставят труп, пока найдут экспертов, способных подтвердить, что пуля была выпущена из винтовки и с большого расстояния, пройдет немало времени, которое можно и нужно обратить себе на пользу. Опасность возвращения свидетеля - стрелок не мог не помнить старину Уотсона - и вовсе отрицала вероятность того, что он потратит драгоценные минуты на спуск с отвесных скал, дабы избавиться от наших тел, предав их бездне.
Одним своим присутствием у водопада мой недруг доказал, что чувствует себя неуязвимым для фемиды, - в противном случае он бы залег на дно, не соблазнившись и той суммой, которую профессор выложил ему перед поездкой: мотивы личной преданности рухнули в тот самый миг, когда прозвучал выстрел, поставив нас обоих в положение, которое могло бы показаться несколько забавным, однако же внушало самые серьезные волнения и мне, и неотступно следившему за мной стрелку. Чудовищная правда, скрытая мною от общественности, состояла в том, что, зная главаря преступной шайки лично, я, тем не менее, не смог бы доказать его причастность к совершенным преступлениям иначе, чем имея на руках признание за личной подписью. Главный свидетель - правая рука профессора, чье имя я предпочитаю не упоминать публично, пощадив чувства вдовы, ныне супруги подающего надежды чиновника в одном из наших протекторатов, - главный свидетель, показания которого должны были составить основу обвинения, был найден мертвым в камере спустя всего лишь сутки после ареста - некая особа, выдав себя за пресловутую жену, слезами и истерикой добилась краткого свидания с отчаявшимся заключенным и ухитрилась передать ему ампулу с ядом во время поцелуя. Судьба профессора, по злой иронии, была предрешена именно тем, что смерть пособника не довели до его ведома перед отправкой на континент, - я же успел перехватить депешу перед самым отплытием из Дувра: сочтя, что в Англии его неумолимо ждет веревка, Мориарти бросился за мной, горя идеей превратить свой проигрыш в подобие турнира. Я понимал, что уничтожить врага физически было последним шансом расквитаться с ним за все злодейства, грозившие остаться безнаказанными ввиду отсутствия прямых улик, и принял скорбное решение довести дело до конца, возможно, поплатившись жизнью ради того, чтобы избавить мир от негодяя и тем самым завершить мою карьеру борца с преступностью. Чаша весов качнулась в мою сторону при самых необычных обстоятельствах: мне оставалось лишь узнать, что выберет стрелок - честь или же бесчестье.
Я охватил неброским взглядом скалы - и успел подметить вспышку: так мог бы выглядеть блик на прицеле охотничьей винтовки. Стараясь не менять притворной позы человека, лишенного последних сил, я выждал еще несколько минут - и, словно бы поддавшись помутнению рассудка, смело шагнул вперед, прикрыл рукой глаза и поглядел вслед уходящему врагу. По счастью для меня, фантом успел рассеяться бесследно: скалы имели девственно-монументальный вид, хотя определить позицию, покинутую снайпером, не составляло бы труда, имей я хоть малейшее намерение броситься ему вдогонку. Мне оставался лишь последний, скорбный долг, который я, однако, не спешил осуществить, желая насладиться воздухом свободы и вновь почувствовать себя живым после отчаянной игры со смертью. Нечеловеческое напряжение сводило мышцы моей руки болезненной и беспрерывной судорогой - забыв о ней, я опустился на колено перед поверженным врагом и сдернул с него плащ. Моим глазам предстала маска прозрачной неподвижности, словно бы рассеченная сетью багровых трещин, - зрелище, способное, скорее, отвратить, чем вызвать страх: я был привычен к сдержанности в чувствах и постуках, но даже самый совершенный мозг может постигнуть внезапное затмение, в чем я имел несчастье убедиться.
- С добрым утром! - воскликнул я, влепив профессору хорошую пощечину.
Примечания_______________
Примечания:
* лат. ум, рассудок.
* Первая мировая война.
* имеется в виду цитата из «Первой пьесы Фанни» Джорджа Бернарда Шоу:
«Если желаете знать мое мнение, у него [Шоу] гигантский мозг и нет сердца».
* общее наименование правительственных зданий, расположенных по улице Уайтхолл в центре Лондона. Здесь: игра слов (англ. white «белый»).
* центральный уголовный суд Лондона.
* Джон Мильтон (1608 - 1674) - выдающийся английский поэт, политический деятель и ученый, автор поэмы «Потерянный рай».
* полотно Каспара Давида Фридриха «Странник над морем тумана», одно из наиболее значимых произведений для течения романтизма.
* популярный британский журнал, выходивший с января 1891 г., в котором издавались многие известные авторы, включая Конан Дойля.
* вероятно, имеется в виду название одной из работ испанского художника Франсиско Гойи (1746 - 1828) - «Сон разума рождает чудовищ».
* Вильгельм Телль - герой швейцарского фольклора, меткий стрелок.
* «Emerald Isle», поэтическое наименование Ирландии.
* здесь: примесь французской крови.
* очевидно, имеется в виду категорический императив Иммануила Канта (1724 - 1804), центральное понятие в его философии морали.
@темы: Мемуары машинки "Torpedo"
Моран же меня просто потрясает - представляю его лицо xD
Такая вот вышла самодеятельность xD