Вы знаете, забористый кинотрэш - краткий путь к истерике, а вот забористый детский кинотрэш - это путь к тому состоянию, в котором у меня Кваст находился после первого получаса "Конгресса" )) Заранее прошу прощения за то, что тащу *это* сюда, но это эпохальный абзац, я даже не буду говорить, с кем он, ибо проецировать чревато, я скажу вам, чревато Теперь я ничему не удивлюсь, если и в 19-м веке женитьба и потомство предполагали, что придется совершать нечто в подобном стиле xDD В общем, решать вам: лично я рыдала, смеясь до слез и расходуя свой запас нецензурщины, около минут пяти или даже десяти)) Возвращаясь к "Конгрессу": не зря Шарля кое-кто одним памятником попрекал...
Страх и ужас За ваше психическое здоровье по просмотру я не несу никакой ответственности xD
Да уж, теперь я знаю, за какую актерскую работу он получил свою имени Л. Оливье премию...)) К слову, там же, к видео, был шикарный комментарий, который обыгрывал фразу "to go for a ride on big Philip", которую бы я, без помощи носителей языка, ушами прохлопала, а так - нет, это выше моих сил, терпеть такое)) Кто б, как говорится, не хотел)))
Всегда хотела послушать версию с Манном для сравнения) Как оказалось, он даже и пел с Уилкинсоном. Скажем так: из Теренса очень хороший Шовлен))
*** Похоже, что моя *скромная* зарисовка по "Конгрессу" приобретает истинно устрашающие объем и черты xD Кому небезразличен Кваст - считаю, что самое время то ли молиться за него, то ли, что вероятнее, оплакивать... Ну, или звать доктора Муна xD Ибо, чует мое сердце, на конференции Вальжанов зреет заговор... *** Много нового и интересного узнаешь из википедии про инспекторскую персону. Вот такое впечатление, что народ смотрит в книгу, а видит... ну, я не знаю, что)) Роясь в поисках различных кастов, наткнулась вот на это. Смеялась долго))
Посмотрела я по следам мюзикла Hey, Mr Producer! (1998). Это такое шоу во имя К. Макинтоша, который, в том числе, был связан с постановкой Les Mis. Я смотрела только вторую часть и только выборочно. Убил смехом язвительный дуэт с мировым злом Уэббером на мотив Music of the Night) Где-то по ходу действия нам явился Майкл Болл, спев (как всегда) надрывную лирику. Порадовали две любимые (единственно любимые) песни из "Кошек", хоть это все и не мое) Memory я, кстати, за день до этого слушала в порядке очередного штурма ассоциациями своей любимой темы (ага, daylight, I must wait for the sunrise, I must think of a new life, etc). *** И вот, после котов, наконец, явились наши xD Да уж, все познается в сравнении, вот так и начинаешь остро понимать, насколько мощный этот мюзикл. Как я люблю говорить, имей я право изменить Гиллану, я бы ему изменила с Les Mis и Квастом)) Однако же вернемся к действу. В программе по О. были заявлены: хор нищих о конце дня; ария Фантины во имя любви к Толомьесу; и, конечно же, то, ради чего я заимела это развлечение, а именно Stars. Увы и ах, песня была урезана, но в любом случае, посмотреть на это еще раз было очень приятно) М-р Кваст ради такого случая даже опустился на колени xD Наблюдать за его пафосным уходом после песни, согласитесь, всегда приятно *снова начинает ныть, почему же нет видеобутлега мюзикла* Очень славно, что они Кваста пригласили, я бы не выдержала, если бы в программе были одни Фантина да Эпинона xD Кто-то же должен следить за их порядком xD Тем более, что там был и Уилкинсон, являл нам чудеса вокала, приближающегося к роковому) Нельзя, нельзя Вальжану без Жавера. Последним выполз из тьмы *опять же* Майкл Болл (одновременно с Козеттой и Эпониной). Затем пошел всем нам уже знакомый психодел в виде инспектора коленопреклонного, потом откуда-то из сцены вылезли даже и Тенардье, и шоу завершилось знатным апофеозом во имя свободы и демократии) Все же не зря они Les Mis влепили последним номером - этот мюзикл и есть, пожалуй, самый лучший потому что Кваст))
Описание: Из прошлой и нынешней жизни господина старшего инспектора. Персонажи: Жавер и др. Рейтинг: PG Жанр: приближен к оригиналу От автора: Истории Romyel вдохновили меня наконец-то воплотить (и соединить) два эпизода, которые я задумывала вне конкурсной программы. Это касается молодости инспектора и момента его пребывания в госпитале после баррикад и перед возвращением в родную квартиру. Насчет походки - я помню, что нам доказывал Гюго, но так как я пишу по фильму и даже на иллюстрациях полно обратных примеров, мы об этом услужливо забудем)
(I)- Венсен! Болван ты этакий, поднимай его оттуда! - Вы только гляньте! - Разлегся, как девица... Эй! Чего носом воротишь? - Ну и дурак же ты... - Чего?.. - Я б на тебя посмотрел, коли бы ты туда шмякнулся! - И чего? - Чего-чего! Башку бы свою расквасил, как пить дать! Или нос - хотя по правде, он и без меня косит... - Ты, это, помолчал бы! - Себе скажи, свиная рожа! - Кто-нибудь вытащит мальчишку или мне соизволить самому?! Во Франции времен великих и обыденных - а время, в которое произошли эти события, было великим вопреки грядущей катастрофе, если не сказать, что в доказательство, - всегда были, есть и, по-видимому, будут люди, для которых власть важна одним своим присутствием, одним мундиром и кнутом, пером с позолотой и блеском обширного кабинета. Шагай с кнутом хоть полное ничтожество, сиди в кабинете хоть напыщенный индюк и демонстрируй перья, на сей раз натуральные, - все это было не так важно, как то, что кнут умел лихо щелкать, а перо - писать приказы, среди которых попадались и расстрельные. Крик сержанта был ничуть не страшен для всей честной компании, которой он выразил неудовольствие: сержант был парень свой, бывалый, после службы уходил со всеми, любил тех же девиц и опрокидывал те же, с липкими ручками, кружки. Однако на службе он был сержант, а они - подчиненные, охранники тулонской каторжной тюрьмы, и окрик сказал им не «вытащите мальчишку!», а «шевелись, лентяи, иначе худо вам придется!» Проворчав про себя все то, насчет чего им не дали выругаться вслух, Венсен и другой парень спрыгнули в яму, у края которой они мялись, решая, кто пойдет. Третий - он, и правда, был ленив хуже распаренной мухи, - все так же стоял наверху, что-то пожевывая и бесхитростно радуясь, что на сей раз ему не приведется кого-то там тащить. Его товарищи, между тем, уже спустились в яму, дно которой было усеяно камнями - мелкими, но неприятно острыми. Солнце жарило их сверху, пот катился по спинам, и настроение у Венсена с напарником было скверное под стать скверному дню. На дне их поджидал юнец - мальчишка форменный, даром, что в мундире, как пошутил бы Венсен, умей он рассказывать какие-нибудь шутки помимо тех, что собирал по кабакам. Худой, высокий, остроносый да темноглазый - такого не хочешь, а заметишь, и замечали, даром что ли о нем из канцелярии прошел занятный слух, что отец его батрачил здесь же, да и сам он в тюрьме родился. Правдой это было или ложью - а, скорее всего, правдой, - да только шутка была слишком хороша, чтобы бросить, а уж Венсен делать это и не думал. Поэтому, нагнувшись над парнишей, который слишком уж тихо на дне разлегся, он и размышлял, что бы такое ему сказать, чтобы он, щенок паршивый, понял, что здесь ему не царский дворец и что спрашивать с него будут, как с мужчины, а если что, так спросят и кулаком. Чужих Венсен терпеть не мог, а парень был чужим, это он сразу почуял: вроде бы серость серостью, знай только, что выполнять приказы да тянуть спину по струнке, ан нет - что-то в нем было такое, да и вел себя не как все. По злачным местам он не рыскал, если, бывало, и видали его в кабаке, так сидел за самым крайним столиком, не пил ни капли и все смотрел, приглядывался, а если кто с ним рядом садился, тут же бросал трактирщику монету и уходил прочь. Малым он был прилежным, это Венсен не отрицал, повидав на своем веку всяко-разных, даже таких болванов, которым и власти не указ, и сами они себе не закон. Но больше всего теребила душу эта походочка, которую он за парнишей замечал. Ходил юнец, скрестив за спиной руки, чуток ссутулив плечи - а плечи у него были что у нашего каторжника, - да еще и медленно, вынося вперед носок. При этом голову он чуть наклонял и глядел вокруг с таким спокойствием, что будь он кавалеристом, и сказали бы, что родился в седле, а так и смысла не было - в тюрьме-то он и так родился, и все ему было здесь ясно, а вот походка у него была точно офицерская, это Венсен учуял: парниша хоть и скромен, а метит выше сослуживцев, такое мало кому спускали с рук, не будь он своим в доску. (II)- Ты хоть что-нибудь умеешь, а?! - рявкнул Венсен, тряхнув его за плечо. Голова юнца качнулась, словно кукольная, но Венсен прекрасно знал, что тот его услышал. Будь он без сознания, так не хватался бы за руку, а рука у него была распорота, что твой шов: мундир, рубашка - все в крови, а сам лежит и встать не пытается, ждет, пока он, Венсен, обдерет все коленки, за ним по ямам ползая. - Недоросль, - фыркнул охранник. - Кто тебя только сюда взял, тебе гусей пасти, а не соваться в гарнизон! Раз говорят «вставай», ты должен встать! - Да брось ты его, он совсем расшибся! - Где уж там! Исцарапал ручку? - Как бы не сломал... - буркнул Ламбер. - А хоть бы и сломал - мне что с того! Сломал бы шею, нам хоть его не видеть... - Кончайте треп! - крикнул сержант, уставший ждать. - Что там, живой? - А то как же! - Ну так тащите его из ямы! Венсен! Ты, мать твою, без крика и чихнуть не можешь?! - Дрожит, - шепнул Венсен, протянув ухмылку от уха и до уха. Замечание относилось к парню, который мучительно сглотнул, чуть приоткрыл глаза и немедленно закрыл их: каждый его мускул был напряжен, словно он затягивал веревку на своей же шее, но дрожь, которую он старался унять, от этого только усиливалась. - Вот ведь открыл Америку! - сплюнул Ламбер. - Поднимай его, шевелись! Едва Венсен с напарником ухватили его под руки, как юнец задышал и того чаще: при загаре, который хочешь - не хочешь, а подхватишь за такое лето, он и то был бледен, а уж представить, какой была бы эта остренькая физиономия, сиди он все время в тюрьме и попади в эту яму, - здесь Венсен сызнова ухмыльнулся. Губы юнца приоткрылись, и Венсен так и ждал, что щенок вот-вот застонет, но отродье каторжника потешить его и не думало: брови его возьми да поползи кверху, лицо вдруг осунулось, словно у герцогского сынка. Юнец открыл глаза и взглянул на него холодно. Долго это лицедейство не продлилось - едва попробовал стать на ноги, как сразу же втянул сквозь зубы воздух, только подошву обтер о камни, видать, и ногу при падении ушиб. До края ямы они с Ламбером дотащили его кое-как, дальше уж сержант с подручным выудили - сержант, так тот поморщился, увидав его руку, а щенок-то, едва начальство над собой завидел, так сразу же глаза захлопнул, шею вытянул и отвернулся в какой-то скорбящей манере. - Ну, что, сломал, месье? - бросил Венсен. - Да повезло... Пока с юнцом возились - перетягивали руку, чтобы остановить кровь, расспрашивали, отряхивали, Венсен ошивался не то что бы далеко, но и не близко, нутром почуяв, что грядет новый приказ. Так оно и вышло: дав парню глотнуть из фляги, сержант распорядился, чтобы Венсен с Ламбером помогли раненому дойти до тюремного лазарета. - Так, а, месье! - взбунтовался Венсен, которому только и делать было нечего, как отсюда тащиться в гору, к тюрьме, и обратно. - Я уйду, Ламбер уйдет, а эти все, кто сторожить их будет? - Так позови других, с карьера! - Долго, месье: глядите, как он скис! Давайте, вон, Ламбер двоих выберет из тех, что камни таскают, и за ними присмотрит... - Эй, ты меня полегче впутывай! - огрызнулся Ламбер, которому прогулка тоже не улыбалась. - А, черт с вами всеми! - махнул рукой сержант. - Поль, бери вон тех двоих, хватай Жавера и пулей, пулей к доктору! (III)Поль отчаянно зевнул, подозвал ближайших каторжников и, пока их освобождали от цепей, проверил свой мушкет с надменностью того, кто считал приказанное ему несправедливым. - Давайте, шевелитесь, - со вздохом распорядился он. Каторжники, чей энтузиазм был и вовсе скуден, подхватили парня под руки и отправились к тюрьме. Вслед за ними шагал Поль - если не пулей, то уж точно улиткой. В этом не было его вины: Жавер хромал, едва переставляя ноги, да и крови он успел потерять достаточно, чтобы на солнцепеке чувствовать себя неживым. Одна его рука вцепилась в грязное плечо, вторая болталась плетью, и он косился на нее с каким-то грустным нежеланием смириться: до этого серьезных ран у него не было, медицинскими познаниями он также не был обременен и на свою голову, которая все кружилась, мог сочинить себе любое, вплоть до того, что руку он непременно потеряет. *** Тюремный лазарет был во всем примером гармонии, к которой французское общество могло в то время лишь стремиться. Та его часть, где содержались заключенные, и та, где офицеры с рядовыми, так ладно походили друг на друга, что в эстетическом плане у служителей закона не было ни единого преимущества - в плане комфорта и обращения равнять эти два больничных мира было, конечно же, рановато. С вечера в палате гасили свет, но по желанию кого-нибудь из офицеров могли оставить лампу. Так и случилось, когда первый и пока что последний пациент - он был приятелем коменданта тюрьмы - решил почитать газеты, тем самым скоротав свой вынужденный досуг. Его кровать была одной из средних: зимой его разместили бы поближе к камину, летом же выбор места особой роли не играл, поэтому, когда в палату доставили юнца, то уложили его на соседней кровати, против чего месье Арлен не возражал нисколько. Приятеля господина Монфора все подводило сердце, а жара выдалась на редкость подлой в том году. Правда, сейчас он чувствовал себя получше и не отказался бы поболтать с кем-нибудь - да хоть бы и с юнцом, но тот, похоже, был серьезно ранен: месье Арлен сначала подумал, что в плечо, так основательно была перевязана рука и таким бледным казалось юное личико, которое, впрочем, уже тогда было худеньким, с заостренными чертами и с бакенбардами. Что хотел доказать юнец, издеваясь над собой с мылом и бритвой, приятель коменданта то ли не захотел понять, то ли взаправду не понял, но созерцание сего убожества едва не завершилось смехом. К восьми-девяти часам вечера юнец, доставленный еще днем, то ли одумался, то ли очнулся. Месье Арлен заметил это не сразу, снова и снова перечитывая криминальные и светские хроники - первые были банальны, вторые скучны, и приятель коменданта успел запутаться, решая, что же хуже: скука, вызванная новостью о приезде каких-то заграничных звезд, или же бренные мысли о тщете моральных поучений, рожденные все теми же и тем же, с ножами, удавками, пистолетами, а то и с топором. Все это время, начиная с полудня, его сосед, и правда, был в сознании, но в подобном сознании он был с трудом отличим от умершего. Пока месье Арлен знакомился с газетными статейками, Жавер решал для себя очень важный вопрос, без ответа на который он и глаз не смел открыть. Вопрос имел в себе две части: как так случилось и кто повинен в этом? Историю, мучившую Жавера, можно было бы пересказать в трех словах, при желании - чуть подробнее. В тот день на каменоломне среди прочих работал и каторжник, которого звали Бертран, и был он человеком, совершенно озверелым - его сторонились и свои, а львиную долю своего срока этот Бертран отсидел в карцере. Кто знал его и дорожил своими нервами, тот старался его не трогать, потому что ни комендант, ни кнуты с дубинками ему были не указ: терять Бертрану было нечего, да и вряд ли у него в душе осталось что-нибудь, кроме злобы и самых простых потребностей. Работал он неизменно плохо, что и привлекло к нему внимание Жавера, ведь один плохой работник может заразить своей ленью и безответственностью всех других - уж на это он насмотрелся в гарнизоне. В тот самый день и миг, когда Бертрам своей волчьей походкой приближался к камню, что полегче, его окрикнул - как, очевидно, показалось каторжнику - долговязый сопляк, посмевший надменно заметить, что за такую работу его стоит прощупать плетью. (IV)Будь это кто-нибудь постарше и веди он себя попроще, Бертран, возможно, и стерпел бы, но зазнайке-щенку он ответил одним грязным ругательством. Темные глаза не запоздали вспыхнуть, и мгновением спустя юнец уже держал его под горло. Не до конца осознанное желание проучить обидчика сыграло с ним злую шутку: Бертран был силен, как бывают сильны разве что бешеные звери, - в бою он бы минуты не продержался, но на один удар его хватало, и с лихвой. Не успел юноша опомниться, как его руку сорвали, словно он был пятилетним, а вторая лапища Бертрана толкнула его в плечо. К несчастью, дело было как раз на краю ямы: не удержавшись, он свалился, упал на бок и рассек о камень руку. Как ни старался он внушить себе, что настоящий мужчина стерпит любую боль, ему было больно, что хуже в сотню раз - еще и страшно, когда он пытался разглядеть, не сломана ли кость. Разорванный рукав мундира выглядел ужасно, рана - и того пуще: ничего не поняв, он вдруг подумал, что это все, это конец, калеку не возьмут служить в полицию, даже в солдаты ему не отправиться, а кроме того, что он был силен, вынослив, имел нюх ищейки и отменную память, ему было нечем похвастаться и нечем заработать. Все эти мысли он успел передумать до того, как к яме подбежал сержант и подозвал компанию с Венсеном. При виде сержанта Жавера посетила догадка и того похуже: он ведь не справился, не уследил, опозорил честь мундира, что самое ужасное - подвел начальство, а уж какого терпения, какой холодной выдержки стоило ему вынести все те насмешливые взгляды, с которыми комендант и офицеры отрывались от его бумаг, где было сказано, что отец его преступник. Он не знал отца - и знать его не хотел, но человек, который, что вполне возможно, был еще жив и обретался в своих преступных сферах, довлел над ним суровым призраком, так и норовя покуситься на честность и совесть, которые Жавер обнаружил еще в юном возрасте, когда для него, ребенка, никому не нужного и мало кому интересного, было невозможно и раз солгать, чтобы урвать себе хотя бы тень чужой улыбки. Теперь же, пережив часы сомнений, он вновь вернулся к своей первой мысли - касалась она руки и была довольно грустной. Жавер не осмелился ни о чем спросить доктора, но волна отчаяния, захлестнувшая его в первый миг, давно уже схлынула, позволив рассудить, что если дело исчерпалось швами и бинтами, значит, все не так уж скверно. Покосившись на соседа и отметив, что тот не смотрит, Жавер позволил себе размять шею - от неподвижности она совсем затекла, после чего деликатно обхватил руку и погладил ее тыльную сторону большим пальцем. Этот нехитрый прием успокоил его на какое-то время. Ему хотелось бы смеяться и прикуривать, как, по рассказам, вели себя истые офицеры при врачебном вмешательстве, а то и ампутации, - но к такому офицерству он был явно не готов. Жавер нахмурился, вспомнив, как постыдно отвернулся, когда врач, напоив его чем-то, достал инструменты и взялся чистить рану. Впрочем, и эта мысль отступила перед усталостью: он и хотел бы уснуть, но вместо сна к нему явилась боль, заставив тяжело вздохнуть и поудобнее устроиться на одной большой подушке, предписанной ему вместе с простыней и одеялом. Вокруг было так тихо, палец поглаживал больную руку, и к Жаверу, впервые за тот день - а, может, и неделю, и ощутимо больший срок, пришло спокойствие, нежелание думать, желание лежать и глядеть в потемневший белый потолок, закрыть глаза и представить, что нет у него никакого отца-преступника, а есть самый обычный отец, и мать, и домик где-нибудь в глухой провинции, где он вырос, с кем-то дружил, с другими дрался... Быть там, где твои шрамы не приходится скрывать под мундиром, - эта мысль показалась ему необычной и от этого интересной. При этом он вздохнул - его вздох услышал месье Арлен и тут же отшвырнул газету, приветствовав соседа громким: - Тебя где так угораздило? Жавер опустил голову и поднял ее, словно сглотнув все свои прежние размышления. Он знал месье Арлена и поэтому должен был быть почтительным и вежливо ответить на вопросы. В душе ему хотелось, чтобы его оставили в покое хотя бы до утра, но высказать такое он права не имел. - Я упал на каменоломне, - ответил Жавер, поднимая подбородок, словно был он не в кровати, а стоял перед месье Арленом на плацу. (V)Месье Арлен сочувственно усмехнулся. Голос у юнца был неприятным - по крайней мере, так ему казалось, какой-то суховатый голос, а сама речь - отрывистая, без особых чувств, так говорили бы циркуляры, умей они говорить. К тому же, строил он из себя нечто, что было приятелю коменданта и грустно, и смешно. - Тебя как звать? - Месье, меня зовут Жавер. - Жавер... Месье Арлену тут же вспомнилось, как старый друг его, Монфор, развернув перед ним бумаги прибывших, вдруг рассмеялся - резко, ненадолго - и протянул ему листок, и посоветовал все прочитать. Дело было с одним охранником - совсем еще юнцом, его прислали в Тулон, чтобы набрался опыта, а то и сумел выслужиться. Отец его в прошлом был каторжником и срок свой отбывал все в той же тулонской тюрьме. Господину коменданту этот случай виделся забавным: поговорили о превратностях судьбы, посмеялись за рюмкой коньяку, вообразив, как, должно быть, наивен этот малый - при таком приданном, да служить в полиции. Месье Арлен не знал, рассмеялся бы он сейчас: несмотря на дурную выслугу, парень казался ему серьезным, такой не полезет в полицию по дурости или чтобы себя прикрыть и свое прошлое. Вместе с пониманием в нем росло любопытство. Не устояв перед соблазном, он заметил: - Я слышал, твой отец был каторжником? - Да, месье, именно. Месье Арлен едва ли не прищелкнул языком. Глаза он прятал, это было очевидно, но не соврал - или знал, что все знают, или был удивительно честен. В любом из случаев, для разговора эта тема не годилась, и месье Арлен спросил невпопад: - Чего бледный такой? Кости хоть целы? - Месье... - Не называй меня «месье», просто говори. - Я потерял много крови. - Да ну? Где же были сослуживцы? На губах юнца промелькнул изгиб, который можно было посчитать за мрачную усмешку. - Моих сослуживцев беспокоит мой отец, - ответил парень. - Вот как? И чем же? - Родом занятий, - ответил он. Месье Арлен, довольный тем, что у юнца обнаружился еще и трезвый ум, оперся на локоть, чуть улыбнулся и продолжил: - Это не они тебя за руки хватали? Взгляд Жавера метнулся к плечу. Следы от бешеной хватки Бертрана по-прежнему темнели на его коже - под мундиром она была светлее, без загара. - Это каторжник, - продолжил юноша, по-прежнему созерцая потолок. - Я сделал ему замечание. Он отшвырнул меня. - От этих гадов еще не такого дождешься. Не люди - звери, - вздохнул месье Арлен. - Вот не пойму, то ли они такими сюда попадают, то ли мы из них такое делаем... - Тюрьмы созданы для искупления вины перед законом и обществом. - Да ну? - пошутил месье Арлен. Юнец шутку не понял - видать, попался идеалист, поэтому приятель коменданта сказал то, что все подумывал ему высказать: - Ты, Жавер, как тебя там по имени, запомни, что я тебе скажу. Я сам жил в городке, который питался одной-то фабрикой, все в нем были рабочие, все знали друг друга, городок был в три улочки и два тупичка. Папаша мой покойный был одно время начальником цеха, а после вылетел из-за пьянства. Он, как напьется, был свинья свиньей, счастье еще, что не хрюкал. Над ним смеялись все, кому не лень, - а надо мной не смеялся никто: первый нос я сломал, еще когда сопляком был, а когда вырос и стал парнем твоих лет, в городишке не смеялись не только надо мной. Народ у нас такой, французский, что если не покажешь силу - сочтут за слабого, а если сумеешь всех расставить по местам, то отец твой, каторжник, у них будет в почете, как не каждый месье мэр. Запомни это, и как поправишься, набей морду сначала твоему каторжнику, потом паре соседних, а потом и сослуживцам - только так, чтобы не попался сержанту, гауптвахта тебе ни к чему. (VI)Юнец задумался - месье Арлен прочел это по глазам, вернее, по тому, как медленно они скрылись под веками. Он хотел еще что-то добавить, но тут в палате застучали сапоги и пациентов почтил своим присутствием лично господин комендант. Это был высокий, ссутуленный и неприятный человек, из тех, кому идут немытые волосы и узкие, змеиные глаза. Едва завидев месье Монфора, Жавер напрягся каждым здоровым мускулом и вытянулся на кровати, боясь пошевелиться. Комендант и не взглянул в его сторону: присев, он перебросился с месье Арленом парой вопросов о здоровье, несколькими замечаниями по службе, вполне искренним рукопожатием, и собирался уходить. - Кто такой? - вдруг спросил он, кивнув на юношу. - Это Жавер. - Что с ним? - Поранил руку. Взгляд господина Монфора блестел холодной сухостью. Он смотрел на Жавера, словно тот был предметом одежды, который с вечера оставили на стуле, а с утра забыли прибрать. - Завтра на службу, - бросил он, развернулся и так же быстро вышел. - Не повезло, - подмигнул месье Арлен. - Шарль в дурном настрое. Ну ничего: завтра на плацу объявишься, сержант тебя прогонит, все путем. Не унывай. Вручив Жаверу последние наставления, месье Арлен потушил лампу и почти сразу же уснул. Жавер даже не помнил, что случилось, помнил только, как месье Монфор вошел - и вышел, приказав ему завтра же возвращаться на службу. Он попробовал привстать - на сей раз взбунтовалась нога, немного успокоив его пыл. Понадеявшись на завтрашнее утро, юнец позволил себе отдых, который заключался в том, чтобы расслабить спину и натянуть повыше одеяло. Остаток ночи он провел в том легком и приятном состоянии, когда человек, зная, что не уснет, играет со сном и явью, застыв между ними, словно путник на середине моста, позабывший, куда именно он держит путь. Последним, что он вспомнил, прежде чем задремать под утро, была мадмуазель из города - не так давно он помог ей забраться в экипаж. Он даже не задумался над этим - просто подал ей руку, а она, когда захлопнулась дверца, вдруг улыбнулась ему, и он отступил, глядя ей вслед и чувствуя странный жар, который был похож на летний - и не похож. Сейчас ему привиделось, что он снова подает ей руку, и видит ее спину, и белое-белое платье вдруг растворяется, сливаясь с ее кожей, и он хочет коснуться ее - кожи, а не платья и не перчатки... Сон взял свое, отдав его забвению, а когда Жавер проснулся утром, то больше о мадмуазель не вспоминал. *** В самую рань, когда небо над тулонской тюрьмой было таким же серым, как и сама тюрьма, и настроение у тех, кому пришлось, ворча и ругаясь, ни свет ни заря влезать в мундир, сержант - тот самый, что вчера дежурил на каменоломне, - прохаживался по внутреннему двору бывшего замка, заложив за спину руки. Время для построения еще не наступило, а гарнизон, пронюхав, что месье Монфор вознамерился ехать в Париж, заранее чуял свободу, которая, пусть и не с той сладостью, как у старших офицеров, но все же коснется их ввиду долговременного отсутствия начальства. Господин комендант в столице, месье Арлен пока еще в госпитале - самые скудные умы сложили вместе эти два слагаемых и уже в то утро готовили себя к тому, что можно будет расслабиться и отдохнуть, словно в серый вторник внезапно наступила пятница. Сержант, признавшись себе честно, что и его затронула первая фаза этой лихорадки, не обратил особого внимания на то, что сегодня к построению опоздали четверо, а кто-то, судя по всему, и вовсе не явился. Затянув постылый ритуал на целых минут семь, сержант приосанился и приготовился раздавать наряды, когда подметил, что к шеренге близится нечто хромое и больное, но, видимо, не без упорства. Как только пригляделся - так и есть, это Жавер, которого он вчера провожал, полуживого. - Ты что здесь делаешь? - то ли фыркнул, то ли усмехнулся сержант. Парень уныло дохромал до строя, кое-как вписался в него и сдуру решил вытянуться по струнке. Лицо его, не скрытое тенью от треуголки, от этого сделалось еще грустней. Правую руку он, как мог, прикрыл мундиром - наброшенный на плечо, с висящим рукавом, он подошел бы раненому маршалу, но уж никак не желторотому юнцу. - Ну, и что же? - съязвил сержант, не зная, плакать ему, смеяться или гнать дурачка взашей. - Я получил приказ от коменданта сегодня утром выйти на службу, - пропело горе луковое, уставившись куда-то ввысь. - А мой приказ - шел бы ты отсюда и на койку. (VII)Плечи, рука юнца - все это внезапно охватила странная, едва ли не лихорадочная дрожь. Никто в строю не шевельнулся, но глаза у всех косили на сержанта и юношу, ожидая, чем этот спектакль окончится для последнего. - Вы не имеете права отдавать мне такие распоряжения. Он говорил, не поднимая глаз, понурив голову, отчего голос казался глуховатым и низким, но говорил с полным осознанием того, что поступает правильно и что иначе не может быть. Кто-то присвистнул - наверное, Венсен. Счастье, что сержант был человеком не без чувства юмора и в свое время насмотрелся на верных отечеству щенков, которые любой чих своего полковника обожествляли, будто небесное знамение. Разглядеть нечто большее за ширмой из понуренной головы, раздутых ноздрей и бинтов было бы сложно - сейчас он был смешон, наивен, жалок в своей попытке указать сержанту, как будет лучше, а на деле - хуже. Спорить с ребенком, который был его выше едва ли не на пять пальцев, сержант и не подумывал: сделал вид, что ничего не слышал, раздал наряды и отправился со своими на каменоломню. Будь сержант немного чутче и сообразительней, он бы понял, что в ту секунду не он имел над Жавером власть - нет, это сам Жавер возвысился над ним в одной из первых, пусть и неловких попыток подчинить закону весь мир, включая и себя. Юнец остро и болезненно переживал тот твердый факт, что это был сержант и этот самый человек помог ему вчера и осадил двоих ублюдков, которых он, Жавер, давно приметил и презирал всей душой: люди они были пропащие, служили скверно, а в кабаках водились едва ли не с ворьем, что-то покупая, продавая, стряпая темные делишки. Но в то же время приказ сержанта противоречил тому, который был им ранее получен, - это он осознавал все так же ясно и с не меньшей душевной болью. Помнил Жавер и то, как, обдумав приказанное ему, едва согнал с лица обиду. Комендант даже не справился о его здоровье, а ведь он мог бы ему пояснить, что он и рад бы вернуться на службу, вот только рука у него болит невыносимо - да что там, он и сапоги без помощи не смог бы натянуть. Но разве он нуждался в снисхождении? Ведь он сам был во всем виноват: не доглядел, позволил себя сбросить человеку в кандалах, еще и взялся раздумывать, когда надо было не ждать Венсена, а самому из ямы выбираться. К себе он должен быть беспощаден, это Жавер знал точно, ведь если бы он не сдержался и застонал, то Венсен с Ламбером уж точно бы затравили его шуточками, а так он показал им, чего стоит, но и они по-своему были правы: слабого нельзя жалеть, ведь именно полиция обязана защищать тех, кто сам себя защитить не может. Полиция и армия должны быть сильными, здесь не до лишних сантиментов. Решив все это для себя, Жавер расправил плечи, поджал губу и принял тот самый вид, который, будучи нелепым в юности, в зрелом возрасте приобрел пугающий оттенок. Теперь его тревожила лишь та единственная мысль, что он никак не сможет пешком добраться до карьера: лошадей простым охранникам не полагалось, только в особых случаях. Сослуживцы, тем временем, успели разойтись: он был один, еще недавно уверенный в себе и своей силе духа, - а теперь невольно оглядывался, стараясь придумать, как ему попасть на место службы, но не придумав ничего. Приказ коменданта был и нарушен, и не нарушен. Юнец нахмурил брови, повел плечом, поднес руку к лицу несколько дерганым движением и погладил плохонькие бакенбарды - глаза его были печальными, и, кажется, от этого потемнели еще больше. Он долго стоял и смотрел на камни - вернее, себе под ноги, - затем развернулся, проследовал в казарму, с трудом снял сапоги и лег, на сей раз вовремя: к вечеру его стало лихорадить, и он был вынужден признать, что этот день на солнцепеке он точно бы не выдержал. (VIII)История с каторжником Бертраном имела свое продолжение. Пока Жавер не мог ходить без хромоты, ему давали наряды по тюрьме: бывший замок отличался большим количеством высоких и низких лестниц, но лучше уж было взбираться по ним, тайком покусывая губу, чем лежать в казарме и глядеть на потолок. Однажды его определили следить за каторжниками, которые ремонтировали стену: при этом нужно было таскать со двора камни, выбирали тех, кто был покрепче, среди них затесался и Бертран, которого так и не наказали, для чего об этом следовало напомнить хотя бы сержанту, если не доложить наверх. Спустившись по лестнице, ступенька за ступенькой, Жавер застыл, опираясь на поручень, и хмуро оглядел вверенных ему заключенных. Он был один и без мушкета: наверху имелся пост, от дубинки же, которую брали в таких случаях, он отказался - слишком неудобно было занимать ей руку. Работа у каторжников была долгой и монотонной: вскоре заскучал и Жавер, все подумывая о табакерке, которая лежала у него в кармане. Он приобрел ее, когда в последний раз был в городе: курить у него не было времени, пристрастия к вину он не испытывал, но был не прочь нюхнуть табаку - как это делается, он подсмотрел у сослуживца, а затем и обнаружил, что от этого становится яснее голова. Делать из табака привычку Жавер себе бы не позволил, но в то время, когда он страдал из-за раны, на душе его вдруг становилось гадко и он не мог отказать себе в этом скромном удовольствии. Едва юнец потянулся за табакеркой, как подметил, что в неизменном полумраке, будто сроднившемся со всеми тюрьмами, мелькнуло угрюмое лицо. Он узнал Бертрана, и тот узнал его, и оскалился. В тот же миг Жавер отошел от поручня и, хромая, направился к нему. Его соседи, почуяв недоброе, сложили нехитрый инструмент и с тревогой за ними наблюдали: догадаться, с какими намерениями тот подходил к Бертрану, было несложно, но юнец прихрамывал и с виду был болен, а кто такой Бертран и что такое его хватка, все знали преотлично. Подойдя к каторжнику, Жавер остановился, но не сказал ни слова: лицо его было спокойным, даже задумчивым, смотрел он в сторону, только левую руку поднял к шее и слегка ее погладил. После этого он застыл - так неподвижны бывают монументы - и внезапно ударил Бертрана по лицу. Рука его, несмотря на слабость, была тяжелой, и то, что удар был нанесен наотмашь, ничуть не смягчило его силу. Все это сопровождалось мертвой тишиной. Посмотрев на Бертрана с холодной, почти брезгливой бесчувственностью, Жавер сказал: - Больше никогда этого не делай. Все это время Бертран смотрел ему в глаза. Захоти он вернуть удар - и это было бы проще простого: схватить за руку, швырнуть на пол и всыпать ему, как следует, пока не прибежит охрана. Но Бертран не двинулся. Даже сильный зверь знает хозяина, какими бы острыми ни были его клыки, а уж Бертран всегда чувствовал, у кого сильная воля, а кто лентяй и тряпка, который тебя не тронет, пока ты будешь на него скалиться и шипеть. Ему вдруг стало ясно, что навреди он еще раз этому юнцу - и он придет здоровым, и уж тогда спустит с него три шкуры, а после погонит в карьер, словно ничего и не случилось. И он смирился. Подметив это, Жавер обернулся с видом полковника, который, сидя на лошади, гарцует перед строем своих солдат. В нем не осталось ничего мальчишеского: это был суровый, спокойный, не склонный к лишним движениям человек, один его жест был способен нагнать страху, один взгляд - сковать холодом. Этот самый взгляд он направил на ближайших к нему каторжников, невольно разминая руку. Одного юнец узнал: именно он помог ему дойти до лазарета. Ничего не сказав и не сделав, Жавер вернулся к лестнице, поднялся ступенькой выше и приказал всем продолжить работу. (IX)*** Память человеческая, словно пистолет или ружье, способна дать осечку, разом вычеркнув неважное, и вместо завершения истории вдруг подсунуть еще одну, никак не связанную с первой. Выйдя из летнего зноя и духоты тюрьмы, он обнаружил себя в одном осеннем дне, сравнительно прохладном. Ему не хотелось думать, почему он очутился именно здесь, и память, ведя его под руку по улочкам старого Тулона, вдруг обрисовала рядом с ним Венсена - их свободные дни совпали, и двое охранников, один юнец, второй средних лет, уже побитый жизнью, бесцельно слонялись по городу, ничуть не одобряя спутника, но понимая, что в одиночку им будет и того скучнее. Их путь прервался у пивной: Венсен взял себе светлого и, криво ухмыльнувшись, оплатил такую же кружку для сотоварища. Пил он взахлеб, Жавер едва потягивал медового цвета жидкость - пить он не любил, но в компании не отказывался, трезвенника из себя не строя. В том, что платили за него крылось отнюдь не дружеское расположение: Венсен сегодня был богат, юнец же - на мели, и оба это знали, и первый не побрезговал выставить это напоказ для второго. Чем дольше служил Жавер, чем яснее становилось, что Тулон - это не дело двух-трех месяцев, а его шанс получить офицерские погоны, тем яснее он понимал, что едва он успел проявить себя в гарнизоне, как его тут же вознамерились выжить. Дело было не в суровости начальства и не в обычных проволочках: все было хуже, ему почти не платили денег. Наивным было бы полагать, что Франция позволит ему жить в тюрьме на полном пансионе: живя за счет державы, он отличался бы от каторжников разве что мундиром. Организм его требовал человеческой еды, включая хорошее мясо, а не то, что висело на кости, словно флаг над разгромленным редутом. К тому же, он чувствовал, что без практики в стрельбе он может растерять все навыки, а палить казенными пулями из казенного же оружия он смог бы разве что раз в месяц - или по каторжникам, вздумай они бежать. Жаверу необходим был свой, персональный, пистолет, а к нему и порох с пулями. Рассчитав, как скопить нужную сумму, чтобы приложить ее к своим прочим сбережениям, он успокоил себя мыслью, что если будет экономить, то уже в начале осени сможет себе его приобрести. Как показало время, все прескверно складывалось. Плату не сократили, никаких указов и разъяснений свыше не было, но наблюдательный юнец стал потихоньку подмечать, что из его денег постоянно вычитают что-то. Он присмотрелся к другим - кто-то, и правда, жаловался, чаще всего новички, остальные же ходили по кабакам, платили девкам - в общем, жили для себя достойно. Жавер не был принят ни в какую определенную компанию - то он был слишком молод, то отец его мешал, и узнать, в чем тут дело, ему не сразу удалось. Кто-то однажды проговорился о «доле», Жавер стал еще внимательней и незаметней, в городе он повадился ходить за одним малым, который много болтал и мало думал, и эта болтовня подвела Жавера к выводу, который обернулся для него душевным потрясением. В тулонской тюрьме велась двойная бухгалтерия: деньги утаивались и оседали в банках, остаток же делили знакомые и через знакомых - для тех, кто был в «доле», то есть помогал скрывать, эксплуатировать, обсчитывать. До заключенных деньги доходили в таких смехотворных суммах, что отпущенным на свободу было впору дохнуть с голоду под воротами тюрьмы. Все это было страшно, однако самым жутким для Жавера был неизбежный вывод: такой порядок устроил комендант. Проверив много раз проверенное, юнец коснулся лба и вдруг почувствовал, как сильно он горит. Он был один, закрывшись в помещении тюремной школы, записей он не делал, полагаясь на память, в которой разложил по полочкам все улики, и в полумраке, рожденном дешевой сальной свечкой, он слышал, как стучит его молодое сердце, чувствовал, как сильным легким не хватает воздуха, из-за чего он дышит, как астматик. Не в силах усидеть, он вскочил на ноги, сцепил пальцы за спиной и принялся ходить между столами, лихорадочно раздумывая. Тюрьма для него стала своим, особым миром: им управляли двое - закон и власть, закон был сродни священному писанию, власть же была представлена пророками, и высшей, непреложной истиной для него был господин Монфор, чья незримая длань простиралась над каждой частью этого маленького мира. Жавер, видев коменданта воочию только раз или два, не мог не восхищаться им, как люди искусства восхищаются картиной мастера или прелюдией маэстро. Ему он хотел служить, все свои лучшие надежды связывал с его именем. Прискорбный случай в больнице был давно погребен в памяти, словно в надежном склепе. Теперь же этот склеп открыли, выпустив оттуда не только одни воспоминания. (X)Итак, месье Монфор был вором. Особым вором, тут же исправил себя Жавер, но факты оставались фактами - их он не мог забыть, ведь сам он был пособником в своем бездействии. Пророк закона вдруг оказался вне закона, но при этом не утратил власть. Даже подумать, что он, ничтожество, юнец, вдруг посмел бы поднять руку на коменданта - коменданта! - было ему невыносимо. Кровь отхлынула от лица Жавера, вещи в полумраке обрели болезненную четкость, сам он едва успел схватиться за ближайшее, что попалось под руку, - эта удушливая слабость не раз посещала его в те минуты, когда перед ним словно бы сталкивались два мира, вымышленный им и настоящий. В такие моменты он совершенно терял голос - по счастью, тогда он был один, и никто не видел, как ему сделалось дурно. Пережив неприятнейший момент, он снова схватился за нить размышлений, которую едва не бросил. Итак, он не смог бы поднять руку на коменданта: власть для него, как и закон, была священной. Что же тогда? Донос? Писать левой рукой, отправить через других людей, сообщить в Париж, что месье Монфор проворовался? Жавер отбросил эту мысль в порыве, напоминавшем лихорадочный: ему было гадко и подумать, что он может опуститься до бесчестия - представить только, будущий офицер и вдруг доносчик, бумагомаратель! Жаверу стало стыдно, что он допустил такую мысль, но кроме этого проверенного веками способа он ничего не смог бы сделать. Прийти к месье Монфору и сознаться, и сказать ему, что поведение его бесчестно? Нет, он не тешил себя подобными иллюзиями: его убьют - в лучшем случае, выгонят, а это для него равнялось смерти, - а все улики успеют спрятать. Единственное, что ему оставалось - молчать, терпеть и отвергать все приглашения войти в «долю». Смерть... Это слово заставило его содрогнуться, в который раз нарушив ход своих мыслей. Для него было невозможным, невыносимым совершить нечестный поступок, пусть даже этим он вернул бы у себя украденное. Но если его заставят? Или вовлекут обманом? Как ни старался Жавер вести себя по-взрослому, он по-прежнему был юношей, которому весь мир видится или белым, или сугубо черным. Тогда, подумал он, тряхнув головой и рассыпав по лбу темные пряди, ему останется только одно - застрелиться. Нет, он не смог бы: самоубийство - это грех и малодушие, ему судилось служить обществу, ему позволили это делать, так что же, из-за кучки преступников он от всего откажется? Тогда ему было странно и страшно представить, как его крепкое, здоровое тело бессильно оседает на спинку стула, а из белой руки скользит оружие, глухо ударившись о каменный пол. Нет, повторил он, я этого не сделаю, я человек и мне отпущен срок, а если бы я был не нужен, меня не пустили бы служить в полицию и я бы сам погиб, без денег и ремесла. Решив для себя вопрос, Жавер ничуть не приблизился к решению самой важной для себя проблемы. Из-за нее он не спал несколько ночей, почти не ел и довел себя до того, что едва ли не подскакивал, когда к нему обращались из-за спины. С этим надо было кончать - но как, он не мог себе представить, и все шагал по комнате, а потом бросился на первый же стул, уронил голову на руки и с такой силой сжал зубы, что у него, юнца, проступила на лбу жилка. То вечер не принес ему облегчения: завтра у него был выходной, Жавер с этим смирился, хотя походы в город и без денег не доставляли ему особой радости. И только оказавшись на улицах с Венсеном, который сорил монетами налево и направо, юнец вдруг почувствовал злость и горечь обиженной честности, чья хватка вдруг сменилась ледяным спокойствием. Пусть, пусть, шепнул он себе, выходя вслед за Венсеном из пивной: он не позволит затыкать собой амбразуры, они еще увидят, они узнают, что нарушителям закона в полиции не место. С такими мыслями он шел рядом с Венсеном - актером он мог быть разве что со злости, выражение его лица с годами приобрело малопонятный вид, и только в юности он мог себе позволить казаться беспечным, заглядывая в окна, витрины, провожая взглядами девушек, к которым не испытывал никаких чувств. Он вел себя так же, как и все, пока они не оказались на площади перед мэрией, где месье мэр Тулона задержался у дверцы экипажа, внушая помощнику инструкции. (XI)Решение пришло само собой. Жавер напрягся, словно кошка перед прыжком: он больше не видел - только чувствовал, весь мир свернулся до размеров площади, на которой он, словно на шахматной доске, был обязан все просчитать. Навстречу им шли две девицы без кавалеров. Жавер, чуть наклонив голову, проследил за ними взглядом - глаза у него были темные и глубокие, брови черные, словно смоль, а еще и мундир, и высокий рост, не говоря о том, как красиво выглядел размах его широких плеч. В девушках, романчиках, любви до гроба он ничего не смыслил, но с недоступным уму помогало справиться чутье, и это самое чутье ему шептало, что не заметить его они не могут. И верно: девицы зашагали медленней, первая что-то шепнула второй, они прошли мимо и тут же оглянулись. Он покосился на них, поджав губу в бледном подобии улыбки, но все это было неважно - улыбка их беспокоила тем меньше, чем приглядней оказалась его статная фигура. В тот миг он приказал себе уснуть, не найдя другого способа скрыть на лице все то, о чем он думал, не переставая. Ленивый, долгий взгляд коснулся ближайшей девицы, уже тогда решившей, что юный солдатик достанется ей, а дружок его обойдется подругой. Венсен, взбодренный пивом и звоном мелочи в кармане, оценил мадмуазель - ему и в голову не пришло бы, что улыбается она вечно холодному Жаверу, а не бывалому в делах амурных - и прочих делах - мужчине. Лед тронулся, едва та самая девица, бойкая и не без дерзости, потянула подругу к Венсену и компании. Жавера она была ниже на голову, всегда предпочитая высоких и юных, а уж никак не тех, кому под сорок и у кого вся шевелюра на солнцепеке выцвела. Та милая игра для влюбленных и невлюбленных, в которой выигрыш - мужчина, но ставка порой бывает в честь, отняла с минуту: месье мэр только-только собирался расположиться в экипаже, когда внезапный крик заставил его устремить свой взгляд на площадь. Когда девицы поравнялись с ними, Жавер совершил следующее. Выждав момент, он толкнул Венсена плечом в спину, да так сильно, что охранник едва ли не свалился с ног. При этом он налетел на девицу, машинально выставив руки: будь перед ним мужчина, и все бы обошлось, но ввиду различий между полами ладони Венсена легли мадмуазель прямо на грудь. Девица, каких бы свободных она ни была нравов, встретила подобную наглость с возмущением, излившимся в пощечину. - Ах ты ...! На бранные слова Венсен был всегда несдержан. Чтобы какая-то деваха - и лупила его по щекам на глазах у щенка из гарнизона? Поддавшись злобе, он и не приметил, как на лице Жавера обрисовался доселе невиданный триумф. Это был адмирал, наблюдающий за взятием флагмана, это был матрос, перед глазами которого из морских глубин всплывает долгожданная суша. - Вы оскорбили девушку, - произнес, а, может, прошипел Жавер, при этом оскалившись и показав крепкие белые зубы. Он был спокоен - и взволнован, напряжен - и невозмутим. Как в одном человеке могло разом поместиться столько чувств, было загадкой, но Венсен был здесь не для того, чтобы решать ребусы. Он, как и сержант, не понимал, что за гранью проступка этот задумчивый, нелюдимый юноша из жертвы общества превращается в карателя. Поэтому, равно как и Жаверу, ему этот случай показался предлогом - для чего, Венсен пока не знал, но раздумывал начать с хорошей взбучки. Словно угадав эти его намерения, юнец скрестил на груди руки, повернулся к нему чуть боком и взглянул - с достаточной насмешкой, чтобы Венсен лишился и благоразумия, и страха. Если тот, кто прав, вооружен трижды, то неправому всегда необходимо позаботиться, чтобы оружия хватило и на жертву, и на поборника истины. У Венсена при себе имелся солдатский нож: его-то он и выхватил, не волнуясь о свидетелях, ведь убивать он никого не собирался - так, припугнуть, а если уж полезет, так оцарапать, как следует, чтобы помнил. К несчастью, лицо его слишком переменилось, да и взял он, обходя Жавера, слишком в ту сторону, где стояла мадмуазель, так что парень понял его совсем иначе. Причиной этому был вовсе не нож - ножи и пистолеты не могут напугать закон, являясь лишь оружием его поддержания и нарушения. Все, в чем Жавер обвинил сослуживца, было правдой: девушку он оскорбил, это все слышали, но никто, кроме Венсена, не знал, что для этого юнцу пришлось его толкнуть. (XII)Представив, что его затея может обернуться против невинной мадмуазель, которая, едва увидев нож, отчаянно вскрикнула, Жавер ужаснулся - он был потрясен. Венсен же осмелел, приняв тревогу за мальчишеский страх. Он шагнул вперед - Жавер, схватив девицу за руку, спровадил ее за свою спину и вытянулся перед Венсеном, словно безоружный пехотинец перед вражеским штыком. Его лицо посерьезнело - месье мэр Тулона, который уже спешил к ним в сопровождении патрульного, успел мельком взглянуть на юношу и про себя отметил, что вид его, и правда, удивителен. Юнец не мог похвастаться той броской красотой, которой обладают герои эпических картин: служить прообразом для бравого кавалериста, летящего навстречу смерти, или же генерала, чей облик надменен и тревожен, он смог бы вряд ли, но заостренные черты мальчишки вдруг отличились удивительной гармонией - так бывает, когда человек желает то, что может, и должен ровно столько, сколько способен выполнить. Ни фальши, ни ложной напряженности, за которой можно скрыть и гнев, и страх, в Жавере не было. - Что здесь происходит, господа? Голос месье мэра казался тем сильней и строже, чем крепче рука патрульного сжимала эфес. Дознание вышло коротким: едва завидев главу города, мадмуазель бросилась к нему со слезами, и, путаясь в словах, но не в событиях, изложила ему всю историю. Венсен, конечно, мог бы пояснить, что на девицу его толкнул этот сопляк, но, понимая, что никто ему не поверит, предпочел отсидеть в участке, чем делать из себя посмешище на радость проклятому щенку. Знал он и то, что в родную тюрьму за одно бранное слово его не посадят, а нож можно было свернуть на то, что ему стал угрожать мальчишка. Поэтому Венсен милостиво позволил забрать себя прочь, перед этим бросив на Жавера угрюмый, ненавидящий взгляд. Юнец даже не снизошел до ухмылки - едва опасность рассеялась, как он снова сжал себя в кулак строжайшей дисциплины, чтобы завершить то, ради чего он и затеял спектакль. Узнав со слов девицы, что этот «милый юноша» вступился за ее честь и защитил от ножа, месье мэр пожал Жаверу руку и посоветовал свезти девушку домой, так как она была слишком взволнована, чтобы надеяться на себя или подругу. Парень, несколько раз моргнув, заметил своим, не по годам суховатым, тоном: - Месье мэр, я не могу исполнить вашу просьбу. - Но почему же? Лицо юноши заметно изменилось - так выглядит мальчишка, который отвечает урок, зная, что заучил его неверно и учительская линейка вот-вот ударит его по пальцам. - Месье, у меня нет денег, - вдруг ответил он. - Ах, вот как? И тут Жавер сообщил ему, сколько он получает в месяц, - и сверх того ни слова. Месье мэр был удивлен - изумлен, говоря по сути: он не мог знать в точности, что имел в виду незнакомый ему юноша, но даже если бы глава города совершенно не представлял, что творится в печально известной каторжной тюрьме, то одна сумма, которая была смехотворной, могла бы насторожить его. Месье мэр, человек, подкованный в недомолвках и служебном этикете, понял все так, что этот чрезвычайно смелый юноша пытается донести до него правду о том, что доселе было для него лишь слухами. Что в каторжной тюрьме начальник негодяй, а заключенных держат за скот, - поверить в это во Франции было легче, чем в то, что месье Монфор - человек сугубо порядочный. Мэру его делишки были безразличны до тех пор, пока «коммерческая» деятельность не стала касаться и Тулона, это с одной стороны, с другой же - гарнизон тюрьмы, отправляясь в увольнительные, вел себя не лучше коменданта, а уж отсутствие всякой дисциплины у людей, которым она была положена, можно и нужно было списывать на халатность месье Монфора. Слыхал он и о том, что деньги в гарнизоне водятся не у всех, а у тех, кто в доле - таким способом не только устраивалась круговая порука, но и поддерживался существующий порядок, при котором нормально жить было возможно, лишь запятнав честь мундира. (XIII)Для того, чтобы устроить господину Монфору еще неприятностей - сверх тех, из-за которых он недавно ездил жаловаться в Париж, - а также чтобы упрочить свою репутацию и, наконец, избавить город от солдат, плодящих разврат и преступность, месье мэр написал, кому надо, отослал помощника к тем, кто будет слушать, и всегда при этом ссылался на «компетентный и непорочный источник», который он выявил среди преступной шайки. Ему легко поверили - репутация у месье мэра, и правда, была отличной, да и ссылаться на «источник» воочию ему ни разу не пришлось: первая же проверка, направленная в тулонскую тюрьму, обнаружила там столько нарушений, сколько гноя не вытечет из самой запущенной раны. Под разнос попали не все: полетели офицерские головы, унтер-офицеры оказались под следствием, но их пощадили, выругав, - не разгонять же, в самом деле, всю тюрьму. Месье Монфор был арестован: когда он уходил в сопровождении комиссара, Жавер, в тот день стоявший на воротах, вытянулся по струнке и щелкнул каблуками. На лице его не читалось и следа возможной непочтительности. Мэр Тулона проявил великодушие, не присвоив одному себе все лавры. В личной беседе с комиссаром он открыл ему имя «компетентного и непорочного», добавив при этом, что парень рисковал своей шеей, пытаясь бороться за справедливость. Комиссар хмыкнул, узнав возраст героя, и обещал как-нибудь его вознаградить. Спустя месяц-другой, когда все улеглось, новому коменданту пришла служебная записка. В тот же день получил свои первые лычки совсем еще юный Жавер. *** Губы его пересохли, он облизал их, смутно понимая, что нужно бы попросить воды. Потом он вспомнил, что, должно быть, он один, и мысль об этом ушла сама собой. Память, впрочем, его не покинула: жар, охвативший голову и грудь, был для нее, словно хворост - разгоревшись с новой силой, воспоминания разом состарили его, и даже облачили в другой мундир. Ему вспомнились Венсен, и Ламбер, и сержант - всех их он погубил придирками, которые бы не выдержал и святой. Он вряд ли согласился бы, что со злым умыслом, - просто на них он обращал больше внимания, чем на тех, кого не знал до своего производства в офицеры. С Венсеном все решилось без его участия, виной тому был вопиющий случай, когда трое заключенных, сговорившись о побеге, каким-то образом выскользнули из камеры, забрали у него, спящего и подвыпившего, ключ от двери, а после задушили цепью. Ламбер попался из-за девки - она была не только шлюхой, но и воровкой, а он зачастил к ней, спуская немало денег, из-за чего пристрастился к азартным играм, что-то с кем-то не поделил и на виду у всех затеял драку. Такое поведение не было исключительным, но с Ламбером одно навалилось на другое, и Жавер не дал ему и повода для объяснений. Последним ушел сержант, года через два после этого происшествия: человек, переживший многое, он стал стареть, да и здоровье подводило, а палящее летнее солнце и зимний холод с сыростью делали тулонскую тюрьму не самым лучшим местом на просторах Франции. В один прекрасный зимний день Жавер вызвал его к себе: сидя вполоборота и чуть сминая уголок какой-то служебной записки, он ровным тоном объявил, что освобождает его от дальнейшего несения службы. Что странно, смотреть на него он не мог, пока не заставил себя преодолеть оцепенение - и долго еще об этом сожалел: сержант посмотрел на него так, что Жавер сразу понял, что он все понимает, что нынешний офицер когда-то был мальчишкой, ошибался, проявлял слабость, а теперь ни слабости, ни их свидетели ему уже были не нужны. Сержант смотрел - он прятал взгляд, он лежал в яме и на койке, под палящим солнцем и в прохладной тишине, у него ныла нога, он поглаживал правую руку, мадмуазель из Тулона садилась в карету и он снова видел ее белое платье, а девица с площади, вдруг обернулась, стала на цыпочки и поцеловала его в щеку, и вот он касается щеки, и стоит, и ждет, пока в груди уймется странный жар, касаясь жалких бакенбард, которые становятся густыми, и он отнимает руку, и видит, что его пальцы испачканы серебром, словно он только что коснулся подсвечника, расплавленного жаром от свечи... А теперь, подумал он, теперь никто не отнесся бы к нему снисходительно, даже проси он, умоляй об этом. Но почему же так жарко, вдруг спросил он у себя, ведь это тулонская каторжная, с ее каменными стенами, здесь жарко не бывает, только сыро... Кажется, он учился плавать - нет, он не может утонуть... (XIV)*** Веки старшего инспектора тревожно дрогнули. Секунду-две он размышлял, откуда могла взяться последняя мысль, пока не понял, что лицо его покрыто потом, а на лбу лежит смоченное полотенце. Он глубоко вдохнул - вдох оборвался кашлем, словно чья-то ладонь легла на его грудь и сдавила ее. Больше он так не рисковал. Он втягивал воздух сквозь узкие ноздри, он медленно нахмурился, и, наконец, открыл глаза - ему это стоило больших усилий, но слабость и жар отступали, он это чувствовал. Взгляд его, полный утомленного безразличия, проследовал от стены, на которой висело распятие, до другой - она была пуста и почти невидима в полумраке позднего вечера. Помещение слабо освещалось, все тени были словно прикованы к вещам, и только одна двигалась между двух рядов кроватей, прутья которых походили на решетки. Да, сказал он сам себе, чуть улыбнувшись и ненароком назвав себя по имени, - да, разумеется, он жив, и это печально донельзя. Причин для радости у господина инспектора, и правда, не было - по крайней мере, увидеть их, прикованным к постели, он не мог. Приказать ему подняться было некому: свои приказы на этот счет он предпочел бы игнорировать. Если к некоторым людям с возрастом приходит мудрость, подумал он, косясь на свечи, чей тусклый свет, и тот был ему невыносим, то к нему пришел один возраст, да и тот некстати. Ему было скверно и гадко, он был немолод и нездоров, - все это он почти забыл, но почему-то вспомнил, а вспоминать ему больше не хотелось. - Месье Жавер? Тень приблизилась, обернувшись монашкой, - сестра Надин присматривала за больными в тот вечер. - Месье... - Простите. Как вы сказали? - Месье Жавер. Сестра была совсем молоденькой. В ней удивительнейшим образом сочетались черты тех женщин, которые вспомнились инспектору в бреду. Вся нелепость и его вида - бессильного, взмокшего, с каким-то полотенцем поперек лба, и ее внешности, в которой не она была виновата - только его прошлое, привели Жавера в непривычное расположение духа. Он поглядел на нее из-под тяжелых век - и повел бровью. Смотрелось это странно, но сестра решила, что месье Жавера ее ответ удивил. Она помнила, что его ранили революционеры - не только ранили, но и разбили голову. Должно быть, у него плохо с памятью - так ей подумалось, ведь она не могла знать, что эта память не дает осечек. Разубедить в этом несчастную сестричку инспектор не спешил и, ухмыляясь если не губами, то самим голосом, задал вопрос: - Что я здесь делаю? - Ах, месье! Сестра Надин имела чувственную натуру. Ей все казалось, что души других так же тонки, как ее собственная, ввиду чего она старалась быть как можно деликатней. Присев на соседнюю кровать, которая была пустой, сестра взволнованно поведала: - Месье, я очень вам сочувствую. Вас ранили на баррикаде Сен-Дени. В Париже был вооруженный бунт... - Роялист? - Простите? - Республиканец? Сестра Надин чуть отвернулась, смутившись, что не понимает его слов. Наконец, она ответила: - Месье, прошу извинить: мне только сказали, что вы полицейский инспектор... - Роялист, - со вздохом заключил он. - Если вы хотите еще что-то узнать... - Спасибо. Я сам себя допрошу на досуге. Сестра Надин застыла в изумлении. - А вы так можете? - по святой наивности спросила она. - Конечно, - ответил он с привычной своей сухостью. - Однажды я донес на себя. Могу и допросить. Fin- Месье, мне кажется, вы бредите, - взволновалась сестрица. - Само собой. Она взглянула на него вопросительно. - Если вы будете честной, а вам скажут, что вы бредите, все так и есть, не стоит обижаться. Некоторое время оба молчали, не глядя друг на друга и задумавшись. Разговор утомил Жавера: ухмылка в голосе исчезла вместе с самим голосом - слишком сухим было его горло, и он вновь задумался о том, чтобы просить воды. Намокшие, с проседью, волосы пренеприятно липли к вискам, грудь не болела, но тихонько ныла, голова казалась налитой свинцом, он не мог ей двигать, опасаясь, что ему станет плохо. - Я принесу вам воды, - шепнула сестра. - Вам, должно быть, хочется пить. Если вам что-нибудь нужно... - Да. - Прошу вас, говорите. Веки Жавера дважды дрогнули, прежде чем он хрипловато заметил: - Я был бы вам благодарен, если бы вы убрали с моего лба все то, что на нем лежит. Сестра Надин тихонько ахнула, уверившись, что инспектора еще не отпустила лихорадка. Жавер смеялся редко, и редко делал то, что роднило его с людьми, но он умел смеяться, а если он чего-то и не делал, это ничуть не означало, что делать это он и вовсе не способен. Он шутил не для собственного удовольствия, и уж тем более, не для ее унижения - нет, он всего лишь обнаружил, что не может и не хочет просить у нее воды. Он помнил, как однажды, выбитый из седла, просил напарника оттащить его с дороги, он помнил, как просил префекта позволить ему и дальше искать беглого каторжника, он даже вспомнил, как в пору далекой юности унижался до просьб, дрожа всем телом под косыми улыбками, а на него смотрели те, кто видел в нем отца, и смеялись, переспрашивая друг у друга, неужто этот юнец, и правда, хочет служить в полиции. Ему было и смешно, и горько - он никогда бы не предположил, что однажды ему придется ждать милости от чужой ему женщины, что однажды его, в четверть века, одиночество превратится во врага из друга. Он не ждал ничего от других - не ждал даже, что кто-нибудь исполнит его просьбу, если в ней не будет слышаться приказ. Познать одиночество - не впервые, но впервые так остро, при этом будучи больным, в бреду, брошенным неизвестно где, ослабленным настолько, что рука не удержит и перо, чтобы чиркнуть записку, - вот что легло на воспаленные глаза свинцовой тяжестью век. С его лба осторожно прибрали полотенце. - Спасибо, - ответил он едва не с вызовом и отвернулся. - Месье Жавер... - Я слушаю. - К вам приходили? - Кто? Голос инспектора дрогнул. - Ваш капитан. Рыжеватый, - добавила сестрица. - Он и вчера, и позавчера все являлся к вам после службы. Я объяснила ему, что у вас жар и вы его не узнаете, а он сказал, что ничего, что зайдет в другое время. Очень милый, этот месье Бове. Он о вас беспокоится. - Я... я понимаю. - Сейчас я принесу вам воду. Тень в черном облачении возвысилась над ним и медленно исчезла полумраке. Инспектор вновь закрыл глаза, на лбу его показалась жилка, он выглядел так, словно не может заставить себя вдохнуть. С ним хотели говорить - а он не видел, он никогда не видел тех, кто приходил к нему не за инструкциями, не с жалобой, не с ненавистью. Сегодня было поздно, он это чувствовал, сегодня и всегда, и завтра придет Бове, а господин инспектор будет снова сух и холоден, будет язвить, когда его спросят о здоровье, молчать - когда о баррикадах, он скажется уставшим, он будет себя скверно чувствовать, еще с неделю, а после сбежит домой, закроется у себя наверху, предастся отдыху, который здесь, в этих стенах, был ему невыносим, а затем явится к префекту, словно ничего с ним не было... И в полутьме, разбавленной свечами, словно скверное вино, он все так же глядел в потолок, вспоминая, как однажды, прибыв инспектором в приморский город, вдруг узнал в господине мэре того самого каторжника, который, одним далеким полднем, вел к тюрьме растерянного мальчишку, крепко обхватив за плечи и щадя его руку.
Вы знаете, я, кажется, понимаю, чем так не угодил инспектор Гюго. А инспектор был справедливым и неподкупным. У него не было... двойных стандартов. Только вот господину Гюго нужно было заранее определиться, что его больше бесит: неимоверное инспекторское зло или же неимоверная его честность? Или одно другому равняется?
Как вы считаете, рыдать над фильмом, который за последние 3 дня просмотрен четырежды, а избранные моменты - и того больше, это нормально или к старости я становлюсь сентиментальной?)
Фото-ассоциация, на грани бреда, и тем не менее xD
... Гюго (в бешенстве): Так! Стоять! Куда пошел?! Я же тебе четко указал, где топиться, как можно было мосты перепутать?! Что непонятного - водоворот вот здесь!! Инспектор (шепотом): Вы о чем вообще? Гюго: А ты о чем? Инспектор: Дождь был ночью...
*** Только мне одной или, может, вам тоже, товарищ с этой фоты кой-кого напоминает?)
Это, конечно, большая ирония судьбы, но каким образом мне вообще теперь продолжать то, что известно под названием "Зеркало", после моих изысков в О-78, после Ванеля и после Dans la nuit?) А там же страниц 50 текста, ну и куда его теперь - забраковать?) Или поступить, как Гюго, описывая без комментариев одни действия?) Дело даже не в самой истории - у меня полетел к ней весь обоснуй, я просто теперь понимаю, что инспектор-Энтони не мог себя так вести в этих ситуациях) Ну вот, и как теперь выкручиваться?) Плюнуть, как я плюю на половину того, что пишу?) Надо бы себя вообще отучить от вредной привычки писать что-либо больше 15-ти страниц) зы. Ох, знаете... пришла ко мне одна идея, как можно из всего этого выкрутиться. Но за такой финал меня явно четвертуют
Чувствую, что моя скромная зарисовка по "Конгрессу" принимает стойкие очертания Великой Октябрьской революции xD Причем, и по объему, а не только по теме. Эх, бессовестный Раш... Да, кстати, я на свою голову задумала еще один клип. В основе его будет лежать О-82, но думаю сделать по нескольким фильмам, на одну всем нам известную песню) Заранее боюсь, что поймут его разве что те, кто читает наши с Romyel раздумья, но такая уж у нас теория)) *** Давно хотела найти время почитать интервью со Скарфом. Если вдруг вы не знаете этого замечательного художника, скажу, что именно он рисовал для The Wall карикатурно-мультяшных персонажей. За сим читаю: "...знаете ли, я хотел сделать учителя максимально символическим, не очень похожим на какого-либо реального персонажа, потому что реальные персонажи недолговечны. Ну а я хотел чего-то такого, что застревало бы в памяти - эдакого жуткого учителя. И притом упрощенного". (с) Вот так вот и творятся символы) Жуткий... упрощенный... *** Ассоциации)
- для начала я предложу вам вспомнить эпизод с побегом Толомьеса, Фантиной и лошадью, а также Тенардье и телегу. Здесь нужно сразу провести занятное различие между юристом и полицейским. Толомьес был юристом, что такое юрист - с натяжкой можно утверждать, что это своего рода идеолог. Полицейский - всего лишь исполнитель. Поэтому-то месье Толомьес мудрые речи и толкает) Недавно я писала о нем и о занятных параллелях, но все сразу в голове держать я не могу, поэтому (как и в случае с монетой и мальчиком) я ограничусь тезисами: * Толомьесу принадлежит авторство фразы про арест самого себя и еще несколько занятных фраз. Собственно, я могу предположить, что это была некая выкладка кое-чего из инспекторских жизненных установок, с той разницей, что говорил Толомьес об удовольствиях и был этот тип бесчестен. * Толомьес и компания совершают побег [от ответственности]. В подобном ключе автор вполне мог (помимо прочего) рассматривать и самоубийство инспектора. * однако они не просто совершают побег, они садятся в карету, а карета (точнее, цепи) - это у нас символ правосудия. Что и подтверждается тем, что Толомьес впоследствии преуспел на этом поприще. Все верно, еще один кивок в сторону аморальности закона. С той разницей, что инспектор в лоне закона уже не мог скрыться (отпустил ведь экипаж). * теперь вспомним телегу при трактире, цепи на ней и телегу в эпизоде с Фошлеваном. Вот что такое эта телега, я судить пока не берусь, символ это эпохальный. Можно сказать, что символ старого и негодного правосудия, которо перекрыло доступ жизни и воздуху в такие вот захолустные места, где творятся финансовые преступления, а невинных детей третируют. В таком случае, почему бы не представить, что телега Фошлевана - сие есть также символ? Наверное, так оно и есть. Но символ чего? Закона - Фошлеван не был жертвой закона и/или "отверженным". Вопрос дискуссионный, нужно думать) * оставим телегу, вспомним лошадь. Не зря ведь повторяется ситуация: что из окна ресторана, что в Монрейле. Что сие значит? Я пока в раздумиях) Очевидно одно: павшую лошадь Фантина пожалела. Что дальше - опять туман) В любом случае, эта ситуация - некий моральный "лакмус". Фантина была способна на сочувствие, месье Мадлен, очевидно, тоже.
- однако же вернемся к разбору новой главы.
Глава шестая, "Жавер спасает жизнь, отпустив преступника" - вкратце обрисуем ситуацию, как она должна представляться нам по книге. Вальжан между разоблачением и помощью человеку выбирает последнее. Молодец, само собой. Однако почему-то роль инспектора в этом эпизоде опять читателем сводится к чему-то гадкому. А между тем, ведет он себя самым занятным образом) Кстати, Жан в то время еще не был мэром, что меня как зрителя порядком удивило)
- мой вопрос звучит следующим образом: какого черта Жавер выложил Мадлену про каторжника и про Тулон?) Неужели он стал бы раскрывать ему свои подозрения? Зачем? Чтобы месье будущий мэр назавтра же сбежал? Уж не знаю, я не служу в полиции, но захоти инспектор убедиться в том, что Мадлен, и правда, может поднять телегу, он бы сказал, что здесь нужен человек страшной силы, и на этом бы умолк. Или же стал всячески его убеждать и подталкивать, мол, а вы попробуйте, у вас получится, не видите разве, помощь может не успеть. Ему ведь что было важно - увидеть Вальжана в действии, убедиться, что поднять телегу этот сможет. Убедился - ухмыльнулся - пошел дальше, собирать новые улики. Что, скажете, не так? Но инспектор действует совершенно по-другому, а еще и глядит на него как пристально. Банальное объяснение: дурак-читатель еще не догадался, что Мадлен - это Вальжан, и все вышеописанное просто грубоватый литературный прием. Однако же есть способ объяснить поинетерсней)
- вспоминая незабвенные О-78 (не отсюда ли у сценария корни растут?) Как действует месье Мадлен в этой сложной ситуации? Он то ли не понимает/забыл, что мог бы и сам беде помочь, то ли пытается откупиться (от своей совести?) Что мешало ему, если уж он такой просветленный человек, сразу же броситься под телегу? А то он не понимал, что, раз домкрата нет, он один может туда подлезть и спасти его? Испугался Жавера? А ведь он и знать не знал, почему инспектор на него так смотрит. Если бы знал - не бледнел бы при словах инспектора. А даже если догадывался - ну не может же он быть тотально ясновидцем) То, что в фильмах любят снимать, приезд инспектора и немую сцену - ведь не было в книге такого. Я более чем уверена, что и Жавер видел-то Жана пару раз, просто запомнил, как "страшного силача", с его памятью станется не забыть. Все равно, быть уверенным на сто процентов, что инспектор знает, Жан не мог - иначе что мешало ему сбежать оттуда? Ведь ничего же не держало, а при его паранойе - так тем более. Значит, первый вариант? Хотел откупиться от прошлого?) Затаиться, забыть, кто он такой (=дальше духовно не развиваться)? И тут - внезапно! - инспектор, тот самый инспектор, который, в будущем, даже воочию увидев Жана на улице, все равно сомневался в том, что это он, вдруг со спокойной уверенностью вываливает на его голову все детали прошлой бигорафии. Но почему? Вот здесь и начинается все самое интересное. Представим, что Жавер ничего ему не сказал. Или что его вообще там не было. На Жана никто не смотрит. Будет он, что ли, раскрываться, пусть даже и перед самим собой? Силен он был на каторге, а он давно не каторжник, зачем ему это нужно? Ведь, заметим еще раз, у Жана назрела в некоторой степени паранойя. Пусть даже не было угрозы, но он мог подумать: а вдруг? А пока бы он думал, Фошлеван и помер бы. И тут - внезапно! - к нему, в цилиндре и рединготе, обращается голос совести, который говорит: дражайший, вы как бы позабыли все былые подвиги? Как бы запамятовали, н-да, что вы силач, что вам поднять ее - раз плюнуть? Вот не сказал бы - и, я уверена, ни на что Вальжан бы не решился, или решился, но было бы поздно. Вот только сообщать все это у инспектора не было причин. Он мог ляпнуть, не подумав, но тогда бы не смотрел на него "ястребиным взглядом". В результате всего сыр-бора был все же спасен человек. Случайность, совпадение, вы говорите?) А ну-ка теперь вспоминаем некоего Шанматьё
- в качестве бонуса. В главе седьмой инспектор вновь становится неким редким болваном. Мотивы его избегания месье мэра надуманы от слова "надуманы". Неужели он еще тогда, а, может, еще раньше не понял, что Мадлен = Вальжан? Неужели его метания проистекали из сомнений, а не из невозможности доказать, что Мадлен - фальшивая личина? Вернемся в прошлое. Случай, если не беспрецедентный, то приближается к тому: мелкий воришка, бывший каторжник - и вдруг благодетель города? Тут кто угодно засомневается, а у инспектора не было права на ошибку - по крайней мере, себе он вряд ли позволял ошибаться, а потом от этого легкомысленно отмахиваться рукой. Явно и очевидно, что уличил он в нем Вальжана, ибо после случая с каретой и "домкратом", который кличка, не связать А и Б мог разве что "официальный" идиот Я стою на том, что в результате происшествия Жавер во всем окончательно убедился. Почему избегал мэра? Во-первых, он себя выдал, и каким бы ни был этот поступок, с точки зрения сыскного дела это был просчет. Прознав о подозрениях, неразоблаченный преступник станет осторожней некуда. Жавер не может доказать все иными путями, ему нужен был случай, подтверждающий подозрения, - был такой случай, теперь же ему нужно дождаться одного - просчета. Только черта с два дождешься его теперь. Тем более, Мадлен стал мэром, у него иммунитет и власть (=донесешь, решат, что спятил), на его стороне весь город. Ну, и как же нашему "обожествляющему власть" инспектору такое пришлось по вкусу?) Картина убежденного идиота рассыпается на глазах, н-да? Почему избегал - да потому, что, во-первых, не умея врать и притворяться, еще больше бы себя выдал. Во-вторых, мэр города - одновременно и мэр, и беглый каторжник. А не с этого ли (вступает в дело сторонник теории "Оправдаем инспектора любыми срдствами" ) начались беды нашего несчастного? Да, он старался, он избегал сию аномалию (только что спасшую жизнь человека) любыми способами. Он закрылся, как закрывался от нечестных коллег по службе. Он не мог быть с ним непочтительным, карты были уже не в его руках, да и безупречная вежливость - чем не ширма, за которой можно толково спрятать чувства? Знаете, я раньше не верила в возможность канонной иронии инспектора, а сейчас вот ее проблески так передо мной и замелькали)
- а теперь вдумаемся в достойную восторга ситуацию. Жаверу необходимо разоблачить преступника, в преступности которого он почти уверен. Подставить его он, по честности своей, не может. Доказать иными способами - не может тоже. Остается ждать прокола, чужой ошибки. Как ее подметить? Очень просто, следить за подозреваемым. Как за ним следить незамеченным? Дядюшка Мадлен ходит по городу с ружьем, спрячься инспектор в кустах, и пуля из ружья этого снайпера его бы тут же настигла, говоря образно) Лицемерить и актерствовать инспектор не умеет, у него выражений лица всего-то два, это разве что Вальжан с его паранойей может ему приписать сверх того сотню-другую выражений. И вот подвернулся случай - случай не разоблачить, но полностью увериться в том, что он прав. Всего-то нужно, что молчать и выждать: вот-вот полезет под телегу. Не лезет. Какого черта? Деньги другим предлагает, домкрата нет, старик гибнет... Забыл, дружок? Или специально? Или чует уже, что инспектор прихватил его за шиворот? Н-да, что за страна такая, что статуи он, видите ли, поднимал за милую душу, а тут гибнет человек - и что, и ничего... И господин инспектор раскрывает свои карты. И господин Мадлен находит подтверждение своим худшим страхам. И месье Фошлеван оказывается спасен. А номер 24601 - похоже, что навсегда упущен...
Посмотрев О., потихоньку добираюсь до своих старых долгов) Как я и говорила, мне удалось *большими ожиданиями* обзавестись двд-вариантом АП-82, где качество получше того, что у нас всех имеется) Буду делиться скриншотами, что еще делать после фика)) Итак, сцена первая, enter Шовлен *простите* Пол. Наш гражданин еще не знает, почему его удачу зритель давно уж зовет "шовленовской" Он счастлив в любви и революции, ничто пока еще не предвещает трагедию сэра Перси... За сим - в альбом.
Весьма эротишное фото жертвы ледоруба, он же Л. Троцкий, он же Джеффри Раш xD
*** Про О-2000Героическим усилием воли беру эту гору. Полностью убедилась в своих ранних выводах о том, что это худшая постановка, ибо подобную отсебятину под сурьезным соусом я выношу даже и хуже, чем дурацкие, но забавные моментики в О-48. При том, что в О-48 имелся необычный и вполне достойный инспектор; более-менее каноничные персонажи; а также хоть какой-то, но дух книги, - в отличие от иллюстрации некоего полунадуманного сюжета. О-52 - бредовый фильм, но по некоторым актерским работам и самой манере съемок я его ставлю и того выше. Стыдно, стыдно, господа французы: вы отсняли два лучших фильма, вы же отсняли и худший) Наверное, вас итальянцы испортили, производство ведь наверняка совместное Да, и про итальянцев: никто не замечал забавной такой преемственности?) Именно в их фильмах, что О-48, что О-64, инспектора по прибытии в Монрейль встречает некий чинуша. Вот и здесь такое) Совпадение, случайность?) Насчет Малковича нашего горемычного) При втором просмотре я уже отнеслась к нему спокойнее, не так, как в первый раз, когда он меня взбесил по самые его несуществующие бакенбарды)) Если смотреть безэмоционально и попробовать забыть персонажа фамилию, то все еще терпимо - да, он существует, и нам с этим жить, тут уж ничего не поделаешь)
На почве чтения романа ко мне пришла новая мысль) Вот вы говорите (или же не говорите), что инспектор - сие есть послушный раб несправедливого (или же справедливого) закона. Мне показалось интересным рассмотреть ситуацию с несколько иной стороны. Как мы знаем, в своей жизни инспектор ни разу не соврал. Если бы там было указано нечто вроде "в своей взрослой жизни" - так нет ведь, никогда. О философском мировоззрении ЖавераВозможно, такое утверждение посчитают за преувеличенное, если не принять ту точку зрения, что у инспектора к честности была некая врожденная склонность, такая же, как у некоторых - к рисованию или музыке. Не говорите, что такого не бывает, - я знаю человека со врожденной склонностью к справедливости)) Но вот мальчишка вырос и рано обнаружил рациональную натуру, которой требуется, чтобы жизнь проходила не бездумно, а шла в соответствии с некими "высшими" правилами. Оговоримся сразу, что инспектор у нас не философ, за недостатком образования и неимением склонности к фантазированию и абстракции. Что, кстати, его и подвело, когда пришлось оценивать доселе незнакомую ему ситуацию. В любом случае, инспектор не стал бы философом) С другой же стороны, от философа в нем кое-что есть - это стремление к познанию абсолютной истины, если хотите, абсолютных законов. Ведь филосифия потому и стоит над всеми науками, что науки-то частные, а философские концепции претендуют на абсолютность и всеохватность. Для человека, который не может быть нечестен вот совсем никак, нужна как раз подобная система - чтобы и объясняла все на свете, и давала возможность чувствовать себя правым и моральным (вспомним аксиологию). *** Какую же "систему" мог себе выбрать мальчишка лет 15-16-ти? Вспомним, что жил он, можно сказать, на улице. Само собой, какие-то отвлеченные системы для больших интеллектуалов ему бы и не подошли, да он бы их и не понял. Ему нужно было нечто такое, что, соответствуя тому, что он видит в окружающей жизни, при этом давало бы ему шанс возвыситься не только над низостью и преступлением, но и (скажем так) раскрыть свои лучшие стороны, которые он в себе интуитивно чувствовал. Какой был у него выбор? Да, собственно, никакого. Стать священником?) Или же полицейским, и не только вырваться из преступной среды, но и покарать по справедливости эту всю преступность? А теперь вспомним о том, что "оставаться в рамках прежней честности" он уже не мог ближе к финалу. О чем это нам говорит? Предположим, что Жавер, будучи подростком, просто бы выучился какому-нибудь ремеслу. Почему бы не выбрать подобный вариант? Не потому ли, что бизнес (как тогда, и как сейчас) вряд ли возможен без мелких и крупных нарушений? Или, быть может, такая стезя была бы "недостаточной" для его честности? Может, он чувствовал, что мало быть честным, не борясь против нечестного, преступного? Зайдем с другой стороны: предположим, что попался на пути мальчишки такой себе Клод Фролло, который бы его выучил, как Гренгуара, и Жавер впоследствии (каким-нибудь образом) стал, скажем, юристом. Что бы он тогда обнаружил? Что в законах путаница, что есть воз и телега всяческих ухищрений и способов обойти закон, которые юрист должен не только знать, но и уметь применить при случае? Выход и там, и там один: разочарование, неудовлетворенность, отсутствие смысла в жизни. Служить же закону можно единственным способом - принять его полностью и безоговорочно, как некую свыше данную доктрину. Разве можно его за это осуждать? Ему не было с кем посоветоваться, он видел одно: обществу он не нужен, никакой ласки, любви, семьи, друзей у него нет и не предвидится. Вокруг есть преступники, которых он ненавидит, и полиция, которая их лупит и сажает. Он чувствует в себе желание покончить с преступностью; возможно, он также понимает, что он силен, что у него неплохо действует пресловутый дедуктивный аппарат и имеется даже "чутье ищейки". Обдумав это дело, он совершает естественный выбор в пользу карьеры полицейского - как показало время, совершенно правильный. *** Возвращаясь к рамкам и честности. Вспомним инспектора Блие: вот если бы у Жавера был инспектор-папочка, и сыну бы с детства внушал раболепие перед законом, мы имели бы несколько иной случай. Сам автор сознается, что Жавер сделал сознательный выбор. Тогда выходит, что, будучи орудием системы, инспектор расматривал эту же систему в качестве своеобразного орудия, говоря проще - он ее использовал, сначала, чтобы вырваться из своей среды, затем - либо сила привычки, либо уверенность в том, что система, и правда, универсальна. То есть главным в жизни инспектора было не "следить и выслеживать", он не пошел в полицию по чисто карьерным побуждениям, ему было важно оставаться честным, справедливым. Да, он служил закону, но в это же время он служил и себе. Скрепя сердце, поверим, что в жизни его, до определенного этапа, не случалось таких критических ситуаций, которые бы заставили его усомниться в законе. Что же тогда случилось в финале (или незадолго до финала, если рассматривать нашу версию баррикадных событий)? Итак, случилось нечто (быть может, и не раз), что заставило инспектора задуматься. Предположим, что в нем было две группы личностных качеств, статические и динамические. Статические: врожденная склонность к честности. Динамические: желание самосовершенствоваться, и пусь Гюго хоть три тысячи раз напишет, что стремился он к безупречности, я в это не верю и это не особенно подтверждается. Как и другие люди, он ставил себе некие задачи, первой было "вырваться из среды", второй - "бороться с преступностью". Он занимался саморефлексией, потому что себя он явно не любил, и хотел в чем-то измениться, а для этого нужна конечная цель. И вот, в серьезном уже возрасте, он, то ли вдруг, то ли постепенно, осознает, что: либо цель его жизни не достигнута и достигнута не будет, либо, что страшнее, эту цель невозможно достигнуть. *** Итак, Жавер хотел оставаться честным, но он начал понимать, что служить системе для этого недостаточно: так эволюционирует человек от наивных представлений до все более сложных. Быть может, с приездом в Париж и расширением круга своих обязанностей, он понял, что чем выше стоит полицейский чиновник, тем грязнее у него руки. Жавер был способным: не исключено, что ему могли предложить повышение, и не исключено, что он его не принял. Что дальше? Годы идут, он стареет, работа легче не становится, а если не захотел идти вверх, то альтернатив не так уж много: уйти на канцелярскую работу (я не полицейский, но рискну предположить, что после работы оперативной это не лучше, чем отставка) или же покорно ждать, когда тебя выдворят в силу возраста. Уйти в отставку самому? Для него работа была всей жизнью - я уверена, что бездействие снилось ему в кошмарных снах. Тогда что же? Остается одно: продолжать служить, забыть, отставить размышления в сторону. Вот только преступники, как их ни лови, все равно убегают, и снова творят преступления, и снова проиходится их арестовывать, старые методы становятся неэффективными. Но что он может сделать? Его дело - найти преступника и передать его суду, на этом все, он не судья и не законодатель. Так что же - научиться судить? Сделать не так, как требуется, а так, как он сам считает нужным? Так ведь это форменный бунт против закона. А "раздвинуть" рамки прежней честности все же необходимо, иначе как ему спать по ночам и всецело отдаваться службе? Но для человека, всю жизнь посвятившего служению закону, это ужасный шаг. Предав закон, он ведь предаст и себя, что хуже - присягу и честность. Тогда он будет преступником, который судит преступников, а так быть не должно. *** Мне кажется, ко времени прихода Мариуса инспектор уже устал от жизни. Что ему оставалось? Уйти по собственной воле, поставив на себе крест? Или же продолжать делать то, что всегда делал, смутно надеясь, что рано или поздно все закончится? Скорее уж, второе. И ведь не столько, как мне кажется, дело в финале было в его возмущении насчет того, что жизнь ему сохранил бывший каторжник. Это ведь не просто каторжник, это честность вне закона. Преступи закон - останься честным, соблюдай его - будешь бесчестным. Одно большое потрясение способно поднять на поверхность все то, о чем человек может годами думать и заставлять себя забывать. Но если для Жана дорога к честности была дорогой вверх, то для Жавера это была дорога вниз. Будь он моложе, будь у него время попытаться изменить буквально все, - это одно дело. Но у него нет ни времени, ни сил: а что, если, вернувшись на службу, он завтра с усталости еще кого-нибудь отпустит? А послезавтра с уныния вообще какое-нибудь преступление покроет? Не нарушать закон легко, а вот попробуй нарушать его, оставаться честным и быть справедливым, да еще и так, чтобы об этом никто не узнал и не выгнал тебя на старости лет с позором со службы (напомню, что задатки мудрого судьи он не чувствовал в себе никогда). А теперь представьте душевное состояние человека, и это после ночи у фонаря, перспективы расстрела, поступка Вальжана и собственного поступка. Он совершил личный подвиг - он отпустил Вальжана - но больше он подвигов совершать не мог. Сесть и все обдумать? Откуда-то выдумать себе новую систему ценностей? Но за что ему такие мучения, в чем же он виноват, если он и так был честен всю свою жизнь? Почему эта, старая честность вдруг оказалась никому не нужной? Почему он должен терпеть то, что в мире, как оказалось, нет никаких абсолютных ценностей и их поиск заведомо обречен? Да, мир несправедлив и жесток, но неужели он несправедлив настолько, что самым моральным в нем оказывается каторжник, а не инспектор полиции? Что же, он расплатился по счетам, он был в последний раз честен, с ним поступили справедливо, так же поступил и он. Больше ему не к чему стремиться, он не может продолжать, а если он сейчас пойдет и потребует отставки, то затянет на своей шее петлю. Что он будет делать, чем будет дальше жить? Так не лучше ли покончить разом со всеми проблемами? Жаль только, что придется своими руками, зря его с баррикады живым отпустили...
Dans la nuit / Среди ночи (1929). Вы знаете, я не кинокритик и своим велением киношедевры не назначаю, но если это не шедевр, тогда что это? Этот фильм, если не исключительно жуткий, то уж точно исключительный. Обсуждать его достоинства подробно я, пожалуй, не буду - пересказывать нет смысла, это нужно только посмотреть. В последний раз у меня происходило такое зависание от немых фильмов в случае "Метрополиса", и хотя это не "Метрополис", но зависание имело место быть. А мы, болваны, думаем: ну, актер, ну, играл там когда-то инспектора Жавера - ан нет, это, оказывается, титан режиссерской мысли! Это я к тому, что режиссером киношедевра является Шарль Ванель - думаю, вы с ним уже знакомы) Знаете, одного этого фильма будет достаточно, дабы изменить мое "никакое" отношение к французскому кино. Фильм редкий, если не очень редкий, поэтому я вкратце расскажу о нем (все очень большой спойлер, предупреждаю). ...Итак, Шарль Ванель, он же работник то ли шахты, то ли каменоломни, в общем, чего-то связанного с промышленностью, женится. Однако едва ли не после свадьбы на предприятии случается несчастный случай, в результате которого он оказывается под завалами. Его спасают, но у него изуродовано лицо, из-за чего откуда-то берется нечто вроде серебряной маски, которую он носит на людях. Дальше начинается черная психологическая жуть с участием его, жены и разбитых жизней. Само собой, приходит время, когда она заводит любовника. Тот, случайно примерив маску перед тем, как они собрались бежать вместе, вдруг сталкивается с таким же человеком в маске - он же Шарль. Можно догадаться, что дальше происходит. Я так кратко это все описываю, потому что ну словами не передать все эти чувства, нужно только прочувствовать, увидев. В конце... вы ведь помните, что это спойлер?.. конец меня, честно сказать, изумил и жутко обманул xD Только потом до меня дошло, что так оно и было, что снимался-то самый настоящий сон, а финал есть пробуждение) Пересмотрела концовку несколько раз, утирая слезы, - хорошо, что такая концовка, а то я от душевного надрыва уже хотела писать спасительный фанф xD А тут такое. Хорошо, что раньше любили хеппи-энды - нам, фикрайтерам, меньше духовных мучений и работы. *** А теперь о восторгах. Ох, это рай для души)) Главную роль т.н. землекопа (не путать с землемером) исполняет - кто бы вы думали - ага, месье Ванель. А что же нужно преданному зрителю, как не увидеть этого шикарного мужчину, да в романтике? xD Ох, как он прекрасен - суров, поганец, а как умеет! *далее следуют многословные признания в любви на N страниц* И все же, что я еще в О-34 подметила, ему страсть как идет рабочая одежда)) Вот смокинг или мундир Наполеона - нет, все не то, а что-нибудь рабоче-крестьянское - это да) Нет у меня сил и слов, чтобы восторги мои описывать, многословные такие восторги) Ах, какой мужчина... Теперь я знаю, как замужний инспектор бы выглядел xD
Задания (для себя и для других): 1. Этот фильм нужно срочно на рутрекер, и безо всякого. 2. Кто мне переведет с французского титры? Там их от силы 10-12 штук, и они односложные. Я бы сама перевела, но все же лучше не мне гадать, а сделать тому, кто знает язык. 3. Я же, со своей стороны, собираюсь клеить альтернативный саундтрек. Ибо, как я поняла, музыка к нему была написана (?) в 2002 году, в любом случае, тогда отыграна и как-то у меня сразу закрались сомнения, что она сюда не весьма подходит. По крайней мере, с ней я кино не осилила и заглянула в волшебную папку "Джон Лорд" xD Постараюсь совместить Лорда с флойдами и прочими товарищами, ибо фильм достоин не просто сопровождения, он достоин того, чтобы его сопровождала исключительная музыка.
Мысли по фэндомам) Как мне кажется, одна из основных вещей для оного - это кворум. Но! Кворум не авторов, а читателей. Мы живем в тяжелые времена засилия слэша. Ясное дело, что будь в фэндоме много авторов и будь большинство из них повернуто в эту сторону, остальным в таком фэндоме делать попросту нечего, или же на правах предпоследнего в очереди, или же выдерживать бесконечные намеки и просьбы писать то же, что пишут все. Кроме того, есть такие авторы с манией величия, которым хотелось бы самостоятельно установить в том или ином фэндоме фэндомный канон. К примеру, я терпеть не могу споры насчет "оос это или не оос" по моим любимым персонажам, считая себя вполне способной и не извратить канон, и добавить в, быть может, не до конца раскрытый или же весьма плоский персонаж что-то мне интересное. Идеальным я считаю тот вариант, когда в фэндоме существует несколько "ведущих" авторов, которые разрабатывают одно направление, при них - много читателей, которым это направление интересно. Ибо без читателей любому рано или поздно надоест что-либо писать, если он не поклонник написания в стол, а таких людей мое тщеславие не понимает почти совсем) При наличии даже двух сильных авторов с большой, скажем, на тех же блогах, аудиторией, можно сделать фэндом из чего угодно, хоть как-то для фэндома подходящего. Ведь на чем зиждется долгая и трепетная любовь к книге/фильму? Правильно, на регулярном получении новой "дозы" удовольствия, будь то официальный сиквел или чей-то удачный фанф или рисунок. Увлекаться тем, что исчерпали полностью, сложновато. Увлекаться тем, чем увлекаются миллионы, - ну, мне такое скучно, ведь там уже все отработано по тысяче раз, новизна отсутствует. То есть, повторюсь, дела во многом зависят от читательского спроса: если автор знает, что его труды нужны и интересны кому-нибудь, он еще и не такое напишет. Он может написать и то, что интересно одному ему, но - согласитесь - это не так уж и интересно) Как популярность фильма создают зрители, так и популярность фэндома - читатели)
Еще раз выскажусь об опасной подмене понятий. Инспектор, со слов Гюго, в самом начале предстает перед нами как человек, обожествляющий власть и ненавидящий бунт. Как я и говорила, мне, во-первых, это кажется поэтикой, во-вторых - чисто умозрительной выдумкой Гюго. Согласитесь, что ненависть к преступности - не такое уж и плохое качество у добросовестного офицера полиции (так, а что, ее любить предлагают? не все ведь Вальжаны и Фантины) Но что такое ненависть к бунту, я в упор не пойму. К революционерам у инспектора не было ненависти вообще никакой. Ненависть к преступности? ...Само собой, он был не монсеньором и обходился с ними круто, как и предполагает его профессия. Но я стою на том, что, пока задержанный(ая) вел себя адекватно и не сопротивлялся полиции, инспектору его вот прямо так уж пафосно ненавидеть не было какого-то резона. Ну не был он полоумным преследователем преступности с диким огнем в глазах и пламенеющим мечом в руке, это либо образ, придуманный Вальжаном, либо демонизация от Гюго. Вообще на этом образе сразу сгорают многие верные мысли об истинной инспекторской природе) Инспектор не был "неусыпным оком, следящим за Каином", в нем вообще было мало демонизма, кроме внешности. Если не верите - посмотрите арест месье мэра в О-34: никаких пылающих глаз, спокойная уверенность, полицейский чиновник; в О-82 - какой там суровый инспектор, а нет ничего такого, он просто делает свою работу, вот и все. Конечно, читателю будет не весьма весело, если поверить, что Жавер боролся с "бунтом", а не с преступностью, ибо в наше время бунт против общества - это и рок, и неформалы, и многое из того, что мы делаем, вплоть до того, что не смотрим телевизор) Власть - мы сами понимам, какое у нас отношение к власти в современном обществе. Повторюсь, что инспектор на протяжении всего романа до финала действовал в рамках закона и боролся с тем, с чем борется закон. Где сказано, что он, как Кораблев, вел войска в атаку на парижских революционеров?) Да не был он чекистом или сотрудником гестапо) *** Итак, ненависть к бунту. Гюго нам подсказывает, что общество не приняло инспектора и что у него были только две альтернативы, стать полицейским или же преступником. Вместо того, чтобы похвалить юнца за мужество и честность, автор нам внушает, что *якобы* он таким боком хотел возвыситься над обществом, охранять его и следить за ним. А если взглянуть на вещи с иной стороны? Я не думаю, чтобы инспектор был очень горд. Не психология у него гордеца, если и было нечто в нем такое, то это было: а) гордость за прекрасно выполненную работу - что плохого в этом? б) гордость за свою моральную стойкость - см. выше; в) гордость как чувство собственного достоинства. Инспектор себя не любил - думаю, в пояснениях это не нуждается. Не знаю, насколько верно судить по себе других, но скажу, что гордость у меня ассоциируется с желанием свободы, в т.ч. от притязаний любого начальства. Инспектор и свобода - здесь были двоякие отношения, я могу их понять. С одной стороны, это стремление к свободе от общества, которое его отвергло. С другой - жестокое самоограничение, ибо - см. выше - он не любил себя. В таких случаях гордыня - это весьма печальная реакция человека, которого не любят и отвергают люди, ибо чем же еще ему защититься психологически, как не выдумать себе некое свехдостоинство (например, свехчестность и сверхусердие по службе) и таким образом возвыситься над ними? Да и возвысился он очень скромно, он ведь не мог не понимать, пусть и в какой-то малой мере, что вся его надуманная система суть средство спасения, как чисто жизненного, так и психологического - собственно, он сделал осмысленный выбор в ее пользу. Он вряд ли старался возвышаться над кем-нибудь, кроме преступности, а с нее он спрашивать имел полное право - он был честен. Подобное отношение ему нужно было не столько для самоутверждения, сколько отражало его общую позицию насчет тщетности и порочности всех усилий по нарушению закона. А закону он служил вряд ли для того, чтобы "быть безупречным", он служил закону как высшей истине, и если закон таких людей ни во что не ставил, это еще не значит, что сие отношение было выдумано лично инспектором. Поставьте на место Фантины Тенардье, представьте высокомерного инспектора - на чьей же стороне окажутся ваши симпатии?) *** Но что же такое "ненависть к бунту"? Что мог инспектор понимать в политике? А ничего. Ничего, если учесть, что поступил он на службу еще при Республике, затем видал Наполеона, затем реставрацию, затем "короля баррикад", а ранняя юность его прошла при революционном терроре и термидоре. Он стал свидетелем одного из самых изменчивых периодов в истории Франции - и он не пошел на Наполеона во имя царя, или на баррикады во имя Луи-Филиппа, а должен был бы сходить, если бы так уж обожествлял "власть" ) Думаю, что у него вообще не было какой-либо гражданской позиции, а насчет обожествления власти - ну, я бы сказала, типично подростковая реакция, папа-мама самые хорошие, раз человек у власти, значит, он мудрый и справедливый, итп. С неумением инспектора видеть то, что вокруг просиходит, вернее, замечать и верно оценивать - кто же мог его переубедить?) А что обожествлял префекта Жиске - так это и понятно, за Жиске для него никого не было (не доносчик ведь), а всякие там министры полиции - простите, но в те времена отсутствия масс-медиа простому человеку воспринимать их как неких небожителей и существ иного порядка было гораздо проще. А инспектор, может, и не хотел заморачиваться: свои обязанности я знаю, все, что мне надо, знаю, даже начальника знаю, а влезать во все служебные и министерские дрязги я не намерен, мне надо работать. Да и о ком он мог в финале-то подумать? У него не было ни друзей, ни родни, ни епископа с подсвечниками. С кем он мог себя соотнести в качестве ученика-учителя? Кто мог быть для него пусть каким-то, но идеалом, если не начальник по службе? Суммируя: вижу "ненависть к бунту" как синоним его ненависти к преступности, что в ней плохого, я не знаю)) *** И что касается власти этой обожествления. В самом начале наш автор *как бы* забывает, что главным в жизни инспектора все же был закон. Он, скрепя сердце, пошел на должностное преступление донес на мэра; когда он преступил закон - не задержал беглого каторжника - вот тогда он уже не смог дальше жить. Мой риторический вопрос: и где же было то "обожествление", если инспектор, единственный (!!) среди вполне цивильного и среднестатистического населения Монрейля, не бросил месье мэра подозревать? Где пресловутая слепота, где же префект Жиске? Да видел он все, такой наблюдательный человек не мог не видеть, но предпочитал не замечать. Почему же не предпочел не заметить месье мэра? Кто же взбунтовался в этом эпизоде? Да сам инспектор: он донес на власть, он поставил ее под сомнение. Вот и получается, что даже такое неплохое качество, как верность начальнику подчиненного, как служебная дисциплина и защита государства могут быть извращены до чего-то низкого и мерзкого) *** Делая вывод: бунт ненавидел сам Гюго до пресловутого "просветления", и не надо на инспектора еще и навешивать образ полоумного автора xD