Персонажи: Руперт фон Генцау и др.
Жанр: мемуары; АУ
Рейтинг: PG
От автора: По мотивам фильма The Prisoner of Zenda (1937).
***
(Из записок Руперта Генцау, фрайгерра, объявленного в розыск в Монте-Карло, Париже и Лиссабоне)
Пристроившись под сенью древа и покручивая цепочку от часов, я некоторое время наблюдал за худощавой и подтянутой фигурой. Фигура меланхолически старалась свести спичку с сигаретой, при этом отвернувшись, - меня не замечали, да и сам я к этому не стремился, лениво наблюдая за калиткой, едва заметной среди буйной поросли. Охотник не всегда стреляет в дичь, если дичь не знает об охотнике: в этом отрада мастера и великая трагедия доверия, как сказал бы кто-нибудь из классиков, склонных, как и я, поговорить.
Итак, я сверился с часами. Было без четверти двенадцать: припекало солнце, настырно пробиваясь сквозь листву, устало щебетали птицы, да и перо в моей тирольской шляпе смотрелось нестерпимо скучно - я повертел ее в руках, раздумывая, не ощипать ли мне изделие, когда курильщик, скорбно затянувшись, вознамерился уйти. Я оторвался от ствола, прогревшего мне спину, перешел на бодрый шаг и успел достичь калитки прежде, чем искомая особа свернула бы за куст. Маскировать пучками зелени проход в ограде было все равно, что прятать корабельный якорь в стоге сена: редкий мальчишка не влезал на древо, чтобы следить за болтовней охраны у непарадного калиточного хода, - взрослый же мальчишка предпочел привлечь к себе внимание, чуть поддав ногой приоткрытую дверцу. Фигура, будучи любезной, обернулась.
- Дружище! - радостно воскликнул я.
...Фон Тарленхайм позеленел. Как у любого служителя короны, который сперва думает не головой, а о державе, он ухватился за эфес - будь я на его месте, и носил бы револьвер, предпочитая безопасность патриотизму.
- Старый добрый Фриц! - процедил я сквозь улыбку. - Меня узнали - как приятно!
Приятного он видел мало - судя по закисшему лицу. Я взялся за бока и оглядел его с насмешливым радушием, словно старый приятель, который явился к другу просить денег, но по пути узнал о скоропалительной кончине в Новой Англии своей богатой тетушки. Сам я не отказался бы войти в подобный образ: на левом моем колене была свежая заплата, которую бывший фрайгерр и наследник скромного поместья самолично пришил в вагоне - благородный пыл, с которым он заталкивал пожитки некоей старушки в третий класс, обернулся печальными последствиями для его дорожных брюк. Старина фон Тарленхайм все продолжал разглядывать меня с тем любопытством, которое достаточно придушено, чтобы узнать погрязшего в мещанстве и придворной суете скучного типа, в прошлом - романтичного юнца и патриота. Сам он похудел и сунул в глаз монокль, закручивая жидкие усики на самый утомительный манер, какой только встретишь от Стрельцау до Парижа. Оценив друг друга в достаточной степени, мы снова повстречались взглядами: я вскинул голову, разбередив и без того взъерошенную шевелюру, побитую первой и прискорбной сединой, - он грозно скрестил руки, очевидно, посчитав, что я метну в него кинжал или выкину еще какую-нибудь шутку моей юности. Я громко рассмеялся, влепив ему ладонью по плечу. Он дернулся, но вовремя вспомнил о своей солидности и тем пуще нахмурил бледные, редеющие брови.
- Как жизнь? - осведомился я.
- Не твое дело.
Мне жутко захотелось повторить мой одобряющий хлопок. Вместо этого я поправил галстук - он машинально потянулся к своему, забыв, что он в мундире. Простив его небрежность, я продолжил:
- Как монархия? Трон достаточно ли крепок?
- Послушай...
- С превеликим удовольствием!
Пятна зелени на щеках старины Фрица сменились пунцовым: он не умел проигрывать в словесных перебранках и не умел вести их, слишком уж привыкнув к «да, ваша светлость» и «конечно, ваша светлость». Я мельком оглянулся - гвардейцев не было, что не могло не радовать, да и сам бедняга Фриц решил бороться с чертом в одиночку.
- Ты что здесь делаешь? - осведомился Тарленхайм.
- Все тот же славный Фриц, - парировал я, добродушно. - Как птицы прилетают в родной край с приходом весны и солнца, так и блудный фон Генцау не прочь наведаться в юдоль своей беспечной юности. Законы природы суть законы общества: считая человека братом, мы обращаемся с ним хуже, чем собака с кошкой, - спасибо, что не тигр с добычей...
- Ну хватит!
- Черт возьми, я же веду себя прилично! - расхохотался я, премило улыбнувшись. Если и есть «чаша терпения», о которой у нас так много говорится, я хотел проверить, как выглядит ее дно у Тарленхайма. До этих самых пор бедняга Фриц играл мне на руку: редкий смельчак осилит искушение войти в распахнутую дверь - даже святой, как сообщает поговорка.
- Я соскучился по дому, - вздохнул я, вспомнив дым от сигареты, которую раскуривал фон Тарленхайм. Привычка мучила меня тем пуще надоедливой жены - впрочем, я всегда придерживался мнения, что лучше иметь вредную привычку, чем супругу.
- Я обнищал духовно, - продолжил я, почувствовав, что голод отнюдь не враг моему красноречию. - В далекой юности, поддавшись провокаторам, которые убеждали меня в том, что за границей улицы чище и бабенки краше, я эмигрировал.
- ...и лучше выдумать не мог, - процедил фон Тарленхайм.
- Осознав свою ошибку, - заметил я, проигнорировав цитации из поэзии наших восточных соседей, - я решил наведаться в родные края, дабы припасть губами к живительному руританскому источнику. Время выдирать из земли корни - время возвращаться к ним...
- Чего ты хочешь? - вздохнул фон Тарленхайм. Угрозу насчет гвардейцев и карцера он неплохо приберег: будь я на его месте, и давно бы швырнул себя в застенки Зенды, если, конечно, милый старый замок не успели снести подчистую.
- Во-первых, закурить, - сознался я, - а в остальном... Неплохо жить, когда семья накормлена, жена в мехах, а из окна поместья видно с десяток деревушек. Но есть и граждане, которые не ели с тех самых пор, как сели в поезд, - еще и волочась пешком от самого вокзала.
- Сходи на кухню, - пробурчал фон Тарленхайм.
- Ну-ну, - заметил я. - Ведь перед вами дворянин.
Он чуть не выругался.
- Вот что, дружище, - пояснил я, наматывая на палец виноградный отросток. - Мне бы немного прогуляться по замечательному саду вашей дворцовой резиденции. Не бойся, я ничего не украду.
Окончив, я смиренно ждал, когда лицо фон Тарленхайма в достаточной степени вытянется.
- Ты спятил?.. - едва не задохнулся он.
- По старой дружбе, - испросил я. - Можешь обыскать.
Все мысли, охватившие беднягу, были прописаны на его физиономии, словно блюда в меню. Я готов был ставить шляпу со всем ее скудным оперением на то, что Фриц прекрасно знал: захлопни он калитку, и ненавистный Руперт, жертвуя спиной и всем, что может растянуть стареющий авантюрист, пролезет через забор и под забором. Бояться ему было нечего: все ходы и выходы из царского дворца были добротно закупорены гвардейцами, которых не пронять фальшивой ностальгией эмигранта. Он знал и то, что жизнь умеет вырывать клыки у самых бешеных собак: за время моих странствий мне удалось попасть в газеты по нескольким прискорбным поводам, каждый из которых был мелочней и абсурдней остальных.
- Что думают присяжные? - заметил я, напомнив о себе и снизойдя до дружеской иронии. Позлив сторожевого пса, будет совсем нелишним сунуть в его зубы кость - иначе огрызаться он будет до тех пор, пока не вцепится кому-нибудь в штаны.
- Иди ты к черту! - выдохнул фон Тарленхайм, касаясь лба ладонью.
- Что же... - протянул я, вознамерившись уйти, и бегло улыбнулся на прощанье.
- Ах, дьявол!
Я остановился. Все было предсказуемо и просто: бедняга Фриц, смирившись со знакомым злом, решил удостовериться, что обезвредит меня прежде, чем пустит лиса в охраняемый курятник. Фон Тарленхайм начал досмотр, проверив все мои карманы и едва не стащив с меня ботинки, что повредило бы его мировоззрению: вид кинжала или пузырька с отравой вряд ли шокирует так, как вид носков, которые хозяин не снимал вот уже несколько дней. В одном кармане он нашел немного вишен - я нарвал их по пути, желая подкрепиться хотя бы скромными плодами родины. В другом была газета - он пролистал ее, отрывисто, словно ища в ней объявление о награде за мою душу. Вместо этого он обнаружил дважды обведенное «Требуется: столяр для похоронного бюро «Бревич и сын». Рекомендация обязательна. Ответственность и трудолюбие. Стрельцау [адрес такой-то], 6-е, пятница, 12-30. Спросить Бревича». Он взглянул на меня с угрюмым понимаем. Я состряпал милую улыбку.
- Не забудь попрощаться, когда будешь уходить, - сострил он, напрочь позабыв, что крепость нервов не менее важна для шутки. Его собственные играли с таким упоением, что я диву дался, как не встали дыбом его жиденькие светлые усики, - это немного оживило бы его закисший облик.
- Заметано! - воскликнул я, шутливо отдав честь при непокрытой голове, и скрылся за кустом - благоухал он распрекрасно.
***
Королевский замок, каким бы пафосным он ни был, может вызвать мелодраматические чувства лишь у того, кто видел его не ближе, чем на открытках, почтовых марках и журнальных фотографиях: любое место почитания, будь то царская резиденция или же мост Ватерлоо, приятней всего смотрится через объектив и незавиднее всего - со слов тех избранных, кто наблюдал с изнанки парадный гобелен. Скорее, новая, чем старая - скорее, французская, чем немецкая - цитадель монархии служила миловидным памятником духу времени, при этом будучи тюрьмой воспоминаний, которые я отгонял от себя, словно стайку надоедливых мух. С годами я не стал сентиментальней: я был первым, кто хватал канаты на причале, и последним, кто на него сходил. Мне нравились трубы Вагнера и пьесы Шоу, чешская водка и тирольские шляпы, все дорогое, настоящее - и многие красивые подделки. Мне нравились женщины; нескольких я даже полюбил, что не сулило мне хорошего. Мысли плодили мысли: одернув себя, словно истрепанный пиджак, я выудил запасы вишен и приступил к употреблению, поплевывая в кулак мелкими косточками. Образ дворцовой кухни с изысканными блюдами, умелыми поварами и рыбоподобными лакеями будил во мне желание бросить карьеру нищего, хоть на один обед явившись в качестве монарха.
Итак, я приближался к резиденции. Взглянув на нее с высоты птичьего полета, летучий наблюдатель отметит, что здание прямоугольной формы обтекает аккуратный сад: у центрального входа - французский, с выстриженными кустами и прочими классическими прелестями, с другой же стороны - весьма стихийный, похожий на деревенские посадки, с цветущими фруктовыми деревьями, узкими тропинками и целомудренными клумбами. Чувствуя себя беспечно, словно крестьянский сын, спровадивший на сеновал дочь либералов, я сорвал один листок, смял его в пальцах и без капли сожалений отшвырнул. Ствол ближайшей липы был облеплен клопами-солдатиками - из тех, что, слившись, бегают парами и устремлены в противоположные стороны: еще будучи кадетом, я предложил их как метафору парламентской монархии, за что стерпел несколько изнурительных нарядов на конюшне. К большому счастью для здоровья моих нервов, у нас по-прежнему благоухал абсолютизм.
Помимо клопов, ни одного солдата мне не встретилось. Мы обменялись случайными взглядами с подвернувшимся под руку садовником - я сплюнул косточку, а старина отправился к своим деревьям и кустам. Из кармана его рабочей блузы торчали садовые ножницы; я мельком потер бровь и сунул в рот последнюю из вишен. Мне захотелось чуть ослабить галстук: и зеленые угодья не могли скрыть от жары усталого путника, который вдоволь нахватался жаркого климата и даже им переболел. Свернув в последний раз, тропинка оборвалась близ фонтана - я помнил его так, словно вчера же бросил в него счастливый грош. Тени ветвей, скользя по гравию, сплетались в вальсе, словно робкие влюбленные, - цвели цветы и зеленели листья, а я никак не мог избавиться от странного и, черт возьми, постыдного для дворянина чувства, когда «чинно остановиться» вдруг превратилось в «замереть».
Как мало мы знаем о вещах - как много мним о собственной осведомленности! Мне всегда казалось, что я отменно знаю свое сердце: я разбирал его и собирал, словно отцовские часы. Я был завидно убежден: случись однажды наша встреча, и я уж точно не поддамся постыдным сантиментам и размягчению стойкости духа. Вместо этого я нахлобучил шляпу, которую доселе нес под мышкой, приблизился к фонтану, беспечно наступил на бортик, снял шляпу и картинно изогнулся, как Робин Гуд, просящий милостыню.
- Вы мне напомнили деву из эпоса - не вспомнится, какую, - заметил я. - Кажется, она ждала своего рыцаря, около четверти века страдая в башне, а после бросилась на меч - или же свила веревку из прелестных длинных кос. Таких прелестных, как у вас: помните Гейне*? «И блещут, как золото, пряди под гребнем ее золотым»?
Я ожидал проклятий и пощечины - по крайней мере, стражи. Ожидал, скорее, в шутку - пожалуй, стражников всерьез. Ее рука застыла у воды - тонкая и безупречная, будто бы сотворенная поэтом и воплощенная античным скульптором. Моя спина похолодела, но я продолжил карточную партию и по пути на эшафот.
- Прошу простить: мой этикет ужасен. Я был фрайгерром* лишь в далекой юности - с тех пор я нахожусь на попечении судьбы.
Бледные, восковые щеки, о которых я однажды сотворил куплеты, - за мной водился грех умеренного бумагомарательства, - окрасил чуть заметный, но приятный мне румянец цвета лепестков увядших роз. Творение слога и мрамора, умело приуроченное к фонтану, вернулось к жизни: пришло в движение строгое в своей тончайшей простоте длинное платье, губ коснулась странная улыбка, пальцы сплелись, невольно сблизив перстень с печатью и обручальное кольцо. Я ждал, когда же Леди Озера обрушит на меня свой меч*, но быть сраженным мне, похоже, не судилось. Тогда я вытер ладони от вишневого сока, использовав для этого пиджак, опустился на колено, подхватил ее ладонь и коснулся губами с едва слышным:
- Моя королева.
Ее взгляд - спокойный и величественный, но вместе с тем печальный - исследовал меня не в большей мере, чем листья на садовой тропке. Я улыбнулся: память о последней битве была жива в наших сердцах звоном стали, скрипом подъемного моста и плеском ледяной воды во рву при замке Зенды, - не так уж романтично, в особенности тем, кому пришлось бросаться в этот ров. Она лишь улыбнулась мне в ответ: кошка и мышь в частной беседе за чашкой чая в духе британской детской литературы*, - если читая эту фразу, вы не споткнулись на «британской детской», ее автор вами бы гордился.
- Что вас привело?
Особенно приятные беседы выходят именно тогда, когда нам нечего сказать друг другу. Я лишь пожал плечами:
- Скрываюсь от возмездия.
- Вы выбрали странное место.
- К несчастью, выбирать мне не пришлось.
Я выхватил газету и обмахнулся ей подобно вееру: мои манеры были встречены все прежней сдержанной улыбкой, но в глазах ее величества искрился огонек, таинственный и недоступный.
- Однажды, - заметил я, присев на бортик и поглядывая в воду, слишком уж чистую для цитадели власти Руритании. - Однажды, когда солнце было ярче, а трава зеленее, я проснулся одним бесславным утром, выпал из постели, дополз до зеркала на четвереньках, вздохнул и начал бриться. Представьте себе мое лицо.
Улыбка, превзойдя дворцовый этикет, польстила самолюбию, которое, в былое время, простиралось дальше государственных границ. С годами, впрочем, я обзавелся пониманием того, как мало мы бываем искренни, привыкнув или к правилам приличия, или к завидному их отсутствию. Единожды Генцау - Генцау и навечно: бедняга Фриц, ее величество, любой, кто знал меня и помнил, - все ждали от меня то дерзостей, то шуток, то летающих кинжалов и предметов быта. Я мог плевать на них - но не хотел быть одиноким.
- Помните, - спросил я, указав на шпиль, несмело устремленный в небосвод, - как я залез на крышу перед балом в честь нового посла из Пруссии и нацепил на шпиль свой стяг с черным цыпленком*? Цыпленок был зловещ: я долго домалевывал ему большие зубы.
- Помню, - созналась она. - Кузен Рудольф назвал вас идиотом, но я видела, как он хихикал за портьерой.
- И испортил вам альбом дурацкими виршами? - намекнул я.
- Как вы узнали? - спросила она, искренне.
- И в старом шкафу могут быть свежие скелеты, - тихонько рассмеялся я. - Как думаете, кто надоумил вашего кузена на стихи о бабочках и гусеницах?
- Вы несносны!
- Как и прежде.
Я гордо обозрел свой ноготь. Мы изменились - я встретил эту правду с печальной остротой, которая возможна лишь тогда, когда осколки прошлого вдруг делят на двоих. Мы больше не могли позволить ни альбомов, ни цыплят, ни гусениц: мы не могли отдаться страсти, уверившись, что завтра не придет. Фонтан и сад, деревья и тропинки, сверкающие окна и шпили декоративных башенок, - все это было для нее, словно чердак, на который сносят милые сердцу, но бесполезные вещи: во всем она могла найти свой вечер, месяц, год, своих героев и злодеев - своих призраков. Я мельком покосился на часы: все лучшее, увы, проходит.
- Позвольте вам откланяться, - заметил я, поднявшись и нахлобучив шляпу Робин Гуда. - Мне предстоит еще один вояж по замечательным садовым тропкам: после нашей встречи я постараюсь вообразить себя влюбленным и не заглядываться на плодовые деревья.
- Прощайте, - услышал я, надеясь, что слова ее величества не предрешат мою судьбу.
Вернувшись на знакомую тропинку, я следовал ей до поворота, за которым не был виден царственный фонтан. Беспечно оглянувшись, я поплевал на руки, тщательно их вытер, сунул шляпу в некий куст, еще раз оглянулся и нырнул промеж деревьев. Двигаясь быстро и снося пощечины от веток, возмущенных покушением на их зеленую невинность, я вскоре оказался у стен монаршей резиденции, точнее, под балконом, дверь которого, как я успел подметить ранее, была открыта. Я остановился и прислушался, стараясь отдышаться и все как следует продумать, что было мне не свойственно - расчеты могут оскорбить удачу: шагов гвардейцев я не слышал - впрочем, караул вполне мог объявиться, хотя бы и гвардейцы Тарленхайма, уставшего ждать возвращения блудного Руперта. Английский плющ, весьма красноречиво обвивавший стену, привлек мое внимание: тщательно изучив его, я снял пиджак, свернул его и спрятал в зелени.
- Певец, - шепнул я, ухмыляясь, - с тоскою глядит в вышину*.
***
В жизни каждого есть место подвигу, будь то подвиг смелости, добродетели или же акробатический. История хранит упрямое молчание насчет того, как одному фрайгерру, который был уже не мальчик - счастье, что еще мужчина, - удалось в его-то годы взобраться по заморскому плющу, не свернув себе шею и не нажив букет увечий. Я цеплялся за проклятый плющ, как девушка - за девственность: подо мной ломались ветки; я путался в чертовой поросли; я так шумел - по крайней мере, мне казалось, - что смог бы вернуть к жизни мертвых и насмерть распугать живых. К счастью, то ли удачливый сквозняк, то ли судьба захлопнули дверцу балкона, пригрозив мне неприятным звоном, но подарив тем больше шансов, что мой подъем останется в секрете.
- Hentzau's a jolly good fellow*, - попутно напевал я, задыхаясь то ли от смеха, то ли от злости. - Jolly good fellow... that nobody can deny...
Когда рука моя схватилась за лепнину, я был счастливее студента, съевшего шпаргалку прежде, чем ее успели обнаружить. Заключительный вираж между Сциллой балкона и Харибдой плюща едва не стоил мне второй прорехи на истерзанных до моветона брюках: одно веселое мгновенье я провисел на согнутых руках, а после, изловчившись, забросил ногу на полезный выступ и покорил доселе неприступные высоты. Перегнувшись через бортик, я мешком свалился вниз и некоторое время шептал беззвучные проклятия, храня надежду, что ничего себе не растянул и добрался до цели в целости. Я даже позабыл достать часы - счастливые, как водится, их не наблюдают, а несчастные трижды помыслят прежде, чем тянуть к ним руку, которая вот-вот отвалится от пламенных трудов. Немного отдышавшись, я поднялся, бесшумно проскользнул к двери, прикрыл глаза от солнечных лучей и разглядел черты нескромной царской комнаты - поверх нее маячил человек с кудрявой головой, вульгарными тонкими усиками, немного поседевший и подпорченный умеренным налетом из морщин. Вздохнув, - слова были излишни, - я отвлекся от руины некогда прекрасной юности, задумчиво погладил усики, прождал еще немного и просочился в обиталище монарха.
Если восточные соседи, по слухам, имеют комнаты, в которых все, от вазы до тарелки, привязано к своим местам и смотрится, как список с выставки искусств, то при дворе родимой Руритании - не запятнавшей себя связью ни с одним приличным европейским домом за исключением соседних княжеств и одной богемской девы, хрупкой и бессмысленной подобно хрусталю - прохладно отнеслись к излишней роскоши с богатством, что отражало предпочтения ее нынешнего кормчего. Представьте себе шкатулку дорогой породы дерева, украшенную мастерской резьбой: без инкрустаций, пухлых лилий и кичливого ажура, без россыпей пьянящих бриллиантов на бархатной подушечке и прочих способов внушить народу исключительность монарха, - последняя, рискну заметить, была до боли очевидна, но, боюсь, не всем, - такой я видел комнату, привыкнув к полумраку после тирании солнечного полудня. Стены помещения едва ли не казались голыми - всего лишь пара фотографий и портретов: добавить к этому немного безделушек на камине, бюро со статскими бумагами, античный бюст, охотничий трофей в традиционной форме рога - должно быть, дареного Отто Вильгельмом*, который и вполовину не был так красив, как покойный старший братец* - и мебель в виде столов, кресел и стульев. Рядом со мною тикали часы: я бросил беглый взгляд на стрелки - часовая вышла за двенадцать, минутная стремилась к половине. Опоздать я не успел.
Величество расположилось спиной к окну в обширном кресле и было занято чисткой оружия. Искомый револьвер был старым, но отнюдь не безделушкой: я криво ухмыльнулся, помыслив, не подцепило ли величество какую-нибудь паранойю. Мерные движения тонких и выхолощенных пальцев могли бы усыпить любую муху, чувствуй она позывы к дреме или нет: неслышно крадучись - за что отдельное спасибо восточному ковру, - я осторожно стал за спинкой кресла и оглядел монарха приемом сверху вниз. Монарх был облачен в халат и туфли на босую ногу - прелестная картина отца семейства, решившего вздремнуть, позволив себе отдых от визга детей и нытья жены. Тонкая, бледная щиколотка виднелась из-под штанины брюк, сообщая ему нечто изысканно-вульгарное: правитель в фамильярной обстановке всегда теряет в весе, как общественном, так и художественном. Приглядевшись того лучше, я расплылся в саркастической улыбке: его наследную шевелюру весьма подпортили седины - уж в этом нищий готов был потягаться с королем.
- Время позднее, - беспечно сообщил я. - Неплохо бы и отобедать.
Наслаждений в дольнем мире гораздо больше, чем считают скептики и праведники. Я упивался каждым мигом тишины, каждым невольным жестом, каждым взглядом так, как упивается рыбак, когда большая осетрина вдруг клюет на удочку. Я видел, как сжались его пальцы, резко и судорожно вцепившись в подлокотник: видел я и то, как тяжело и медленно он обернулся, узнав мой голос, но не веря, что призрак ненавистного Генцау смог воплотиться в его доме, миновав беднягу Фрица. Я выдержал пронзительный, застывший - и черт знает какой еще - монарший взгляд: лицо его, приторно-белое, вдруг сделалось удушливо-багровым. Тогда он сорвался с места, распрямившись с грацией пружины, выскочившей наружу из матраца, - мы расстались не в самых лучших отношениях, и я благодарил судьбу за то, что револьвер в его руке был пуст.
- Генцау!..
- Как насчет обеда?
Он опешил, чуть ли не глотая воздух подобно пресловутой осетрине. От рыбы - впрочем, и от мяса - я не отказался бы, но любоваться гневным изумлением величества было гораздо слаще, чем распробовать пять ложек меду.
- Гостеприимство, - намекнул я, ощупывая дно своих карманов, - возведено тобою в принцип. Я, знаешь ли, не шествовал к тебе по мягким ковровым дорожкам.
Он подался вперед с явным намерением совершить непоправимое.
- Осторожней, - заметил я. - Даже лиссабонским жандармам достался от меня один ботинок, и то просивший есть.
Слово о ботинке притушило пыл, с которым самодержец руританский готов был броситься на Руперта. Я ждал, пока лицо правителя придет в пристойный вид и побледнеет, - так он выглядел приятней, да и сам я мог бы оценить эстетику в неэстетичных от природы людях: царях, жандармах, англичанах, - осведомленные продолжат список. Не дождавшись нужного момента, я самовольно рухнул в кресло, придавил собой журнал, сладко вздохнул и скрестил пальцы на впалом от голодовки животе: величество не торопилось осчастливить гостя хлебом, солью и каким-нибудь особо сытным блюдом, шагая взад-вперед по комнате и нервно дотрагиваясь до листка, возложенного на бюро, - не будь он чист, я заподозрил бы приказ о казни, впрочем, надеясь, что возмездие потерпит еще несколько минут. Итак, я наблюдал за ним с улыбкой: сам он избегал смотреть на призрачного Руперта, метая взгляды-молнии подобно Зевсу, у которого Гермес стащил коров*. Наконец, он сдался: выхватил портсигар, закусил первую пригодную сигарету, чуть скривился, чиркнул спичкой и затянулся - болезненно, отрывисто, напомнив мне купальщика, ступившего в ледяной пруд.
- Что тебе надо?
- Я же сказал: поесть. Не вижу в этом ничего дурного.
Лицо правителя вновь стало белее мела, которым я запечатлел немало метких афоризмов на заборах: поразмыслив, я был согласен, что в подобном виде он отлично бы сошел за памятник, тем самым сэкономив время скульптору, а денежки - казне.
- Брось эти шутки, - хрипло отчеканил он, сунув ладонь за полу королевского халата. - Какое твое дело?
- Дело так дело, - заметил я, меланхолически вздохнув. - Можешь мне верить, а можешь и не верить - не поверишь все равно, но я не мог наведаться в столицу, не посетив твой скромный уголок и не узнав, как поживает автократ. Судя по цветущей обстановке, принц живет получше нищего, но нищий знает больше принца, и оба могут быть нужны друг другу.
Мой легкомысленный намек был, разумеется, пропущен мимо правящих ушей. Хождение возобновилось: меня терпели чуть получше, чем старина фон Тарленхайм, но с самодержцем шутки были плохи - он знал о том, что могло стоить мне кудрявой головы, я же мог вспомнить кое-что о правящем субъекте, что было бы воспринято превратно. Амбиции актера - и на полставки драматурга - подсказали мне слова, с которыми я смело мог отправиться на плаху или блеснуть в какой-нибудь сатире.
- В тебе есть нечто вагнеровское, - заметил я, - вот только композитор твою мадьярскую родню бы не одобрил.
Темные глаза, следившие за мною неотступно, сверкнули искрой гнева.
- Хаген! - воскликнул я. - Раскройте Гюнтеру, что вы узнали от чужой жены!*
В один короткий миг великий самодержец, послав к чертям монаршее достоинство, схватил меня за шиворот.